Антология странного рассказа - Сергей Шаталов
- Дата:20.06.2024
- Категория: Проза / Современная проза
- Название: Антология странного рассказа
- Автор: Сергей Шаталов
- Просмотров:2
- Комментариев:0
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он уже там, где ему показалось — она стояла. Нет, показалось. Чайки кружат над головой, а одна стоит на бровке, нагнув голову к асфальту, и перед нею что-то потрескивает, искрит, как электрический проводок, выпростанный из земли.
Он подходит поближе, чайка сипит разинутым клювом, но не ему, а этому проводку в скомканном пергаменте крыльев, искрящемуся синим дребезжащим светом.
Летучая мышь, ребенок, пыльный клочок с запрокинутой головой и искрящим разинутым ртом.
Вот так и она, он подумал, глядя на чайку, тюкающую этот клочок и отводящую голову вбок с приоткрытым клювом и холодным глазом, вот так и она, ребенок, сорвавшийся с неба вниз головой.
Он садится на гальку, обняв колени, глядя на пустынное серебристо-чешуйчатое море, мысленно ведя по нему дорожку вон к тем скалам — мертворожденным правнучкам Сциллы с Харибдой, куда они плыли на лодке в мае какого-то года, и берег был таким же безжизненным, как и теперь, и море таким же пустынным.
Разве что правнучки в море тогда шевелились, точнее, лепестково бумажные сарафаны на них из гнездящихся чаек.
Мы вошли уже в сумрачный створ между ними, голыми, стоящими со вздернутыми над головой сарафанами. И я вдруг увидел на маслянистой воде птенца, гребущего к расщелине в скале, и низко кружащую над ним — мать, почему-то решил я, а может, отец, или любая из них, но тогда почему именно эта срывалась с круга и с налета долбила, выдалбливала его изнутри, как челнок, рвала с мясом?
И снова взлетала, кружа, а над нею кружил весь этот птичий амфитеатр с опущенными головами, глядя, а по сторонам стояли голые, ослепленные солнцем скалы со взметенными над головой белыми сарафанами, трепещущими на ветру во взвинченной ввысь синеве.
И она вновь срывалась с круга и уже с головою вонзаясь в этот уже чехольчик, еще гребущий с протянутой по воде головой, расшнуровывала его живот, грудь, торопливо сглатывая выныривающим из него клювом, и снова взлетала.
И возвращалась, а он, выскобленный изнутри до перьев, бескровный, чистый, всё еще греб, перебирая лапами в метре от камня и все никак не приближаясь к нему.
Мы, всё никак не приближаясь к нему, гребли. Сердцем, припавшим к глазам, гребли, не сходя с места.
Потому что — кто мы ему, этому миру, с нашим уставом? Кто мы ему, сторонящемуся нас отведенной головой с этим холодным чаечным глазом?
И я отвел взгляд вслед за твоим, скользящим к берегу, туда, где на скальном мысе, замыкавшем бухту, ютился отбеленный домик с одиноко парящей над ним чайкой. Домик Чехова.
Он подтянул к берегу эту мысленную дорожку в море к давно опустевшим скалам, и она, перекрученная, легла в воду у измочаленной кромки.
Возвращаясь вдоль моря, он еще постоял, дивясь, у лунатично зацветшей яблони. Вдруг зацветшей, на пороге зимы, посреди давно уже облетевших деревьев.
Не такой уж и куцый зазор, улыбнулся он, гладя ее невестящуюся ветку в бусинках влаги. Не такой уж и взрослый, шепчет он, этот мир, не такой уж оседлый, если с ним происходят еще эти отлучки ума, эти райские самоволочки. Самурайские. Как та вон березка в прозрачной сорочке, едва не вбежавшая в море, дрожит, прикрывая руками лицо… Откуда? Из-под какого венца?
Или это лишь здесь — там, где время стоит во хмелю, как он однажды сказал ей, и она повторяла безмолвно губами через пламя свечи, догоравшей меж ними, повторяла за ним, хотя он молчал, — здесь, в кривоногом поселке о трех головах, — и, казалось, свеча кивала каждой из них — обольщенью, вине и забвенью.
И вдруг погасла. И свет зажегся в поселке, на левой его стороне, и отключился тут же. И вспыхнул на правой, там, где и их дом стоял. Зимний режим экономии. Левая сторона лица, потом правая. С интервалом в час. Потом обе во тьме.
А дом, где она сейчас, где-то посередине, в межбровье, как третий глаз, и что ему свет, вроде как и не надо, в себя смотрит.
Смаргивает ее — там, в углу, у погасшей свечи, и сморгнуть не может.
Разнузданность — вот ее слово, которое она говорила ему, хотя и с улыбкой, но с ножевой.
Обида стояла за этим и ревность. Ревность ко всему, что ему так легко давалась эта безоглядная вовлеченность в мир, эта рукопашная радость движенья вперед, это облапывание с порога всего, перед чем он прижмуривал глаз: хочу.
И это хочу, вколачиваемое им в жизнь с тем же прищуром: могу, значит.
Не так. Конечно, не так. Если бы так было — ревности б не было, встречи бы не было, не было б и обиды.
Она ведь тоже под ноги себе не глядит, но не здесь ведь, а там, у себя, выше. А здесь — каждый шаг ей с таким трудом, с такой болью дается, как по иглам идет, по длинным иглам, прокалывающим ее насквозь.
Оттого и идет она так, как никто не ходит. Женщины, из тех, в ком еще не вымерло это хребтовое виденье, замирали, вглядываясь в то, как она движется, в этот почти неподвижный танец, почти незримый, но втягивающий в себя, как — что? — как свет, струящийся вспять? — как звездное небо над покачивающимся кораблем? — как огни на дне пропасти, если стать на край?
Воплощенье ее прошибало, как пот.
Даже не шаг к воплощенью, а только лишь мысль о нем. И попробуй пойми, в чем тут дело, где ключ.
Целомудрие. Да, но не то, о котором мы говорим: целомудрие. Потому что иначе как быть с нею — той, нижней, или как ее не назови, — той, которую она размазывала по безлунным улицам, той, которую под мужчин швыряла, как под колеса, той, которая потом выкатывала себя по леденящим пустырям молчанья, как снежный ком?
То, что там — целомудрие, то, что здесь — ком. Кома.
И эти приступы ее неуверенности в себе. В себе — которой?
Той — здесь, там — здешней.
Она ведь до встречи со мной и «привет» не могла выговорить, входя. В любой из домов входя. Почему? Что ж здесь трудного? В голове не укладывалось.
А ведь сказать — это значит войти. В дом, в жизнь, то есть ей, жизни, руку пожать.
И видя, как, с какой легкостью снуют эти руки, мои в том числе, она обмирала.
Или когда я протягивал ей в руке деньги — вот, возьми, не мои это деньги, наши… Пятилась, и я чувствовал, как обмирала внутри.
Гордость, думал, оставлял на столе, не брала. Недоверие? Стыд? А когда я едва ли не вталкивал ее в магазин — может то или это? Что хочешь, скажи. Ну хоть ткни хоть во что-нибудь пальцем! Что, печеньице? Недели шли, месяцы. Дикость какая.
Для Боженьки я чищу зубы, для Боженьки, — говорит.
А потом, под одеялом, уткнувшись мне в шею, прошепчет: «Ты дал мне жизнь, ты… приопускал меня в нее… нет, не с головой я там, все еще около, тебя около… есть в этом какое-то тоскливое безумие… будто ты жил, жил, по-разному внимательно, и вдруг умер… ты ведь и говоришь так, как я живу — всё вместе и всё разное, и это всё — как чувство непрерывного оргазма, ниспадающего к любви, к ее умирающей плоти, к тоске после, к одуряющему небытию, из которого вновь начинается это всё…
И ещё, — она шепчет уже куда-то между мной и собой, — спасибо тебе за это счастье с листьями, летящими за твоим окном, за твою искренность, разнузданную, которой меня ограничивал… и, тем самым, за это чувство… — И совсем еле слышно, в подушку: —…любви».
Кожа у нее — девственная, без единого пятнышка, ни шрамов, ни родинок, ни следа человеческой жизни. Будто необитаема. Смугловатая. Лекально тягучая. Грудь — упругая со скругленными и как бы оттянутыми вперед распаренными вершинами. Круглый живот с зажмуренным пупом, ноги газели, заточенные к маленьким легким ступням. Движенья бесшумны.
Эрос ее обладал каким-то странным свойством, окрашивая ее, как погода окрашивает местность, саму по себе нейтральную.
Могла быть серой, невзрачной, сновидческой, слюдяной, зимнесолнечной, не отбрасывающей тени, или не быть совсем.
Но уж если она входила в ту погоду, которая разворачивала ее животом к миру…
Нет, ее прямота, как слепящий свет в лицо, была не грубостью, не неуменьем соблюдать приличия, не нетерпеньем, не отчаяньем, не бунтом против женщины в себе, не — чем там еще? Не сокращением дистанции со всей ее драматургийной бижутерией, а полным ее игнорированием, взглядом поверх нее: вот — небо, земля, хлеб, плоть, уд твой в моей ладони.
И взгляд — как слепящий свет в глаза.
Это обескураживало наотмашь, жгло, отбрасывало от, но и с такой же силой влекло. Вот так, с места, прыжок в космос, всего лишь — вот что тебе предложено.
А ей и прыжок не нужен, она уже там. Легким, как бы небрежным движеньем переместилась и ждет.
Всё перевернуто с ног на голову. И идет по небу.
Там идет, где начало. С существительных начиная и первых глаголов, как и было вначале. А все эти птичьи топтанья и горловые рулады — потом, если будет нужда в примечаньях.
И все это — вдруг, с разворота, под дых.
Что остается мужчине — почти ничего из того, что, казалось ему, отличает его как мужчину. И больше, тем самым, чем всё.
- Цифровой журнал «Компьютерра» № 184 - Коллектив Авторов - Прочая околокомпьтерная литература
- Танцор у гроба - Джеффри Дивер - Триллер
- Цветы на подоконнике - Клавдия Пестрово - Поэзия
- Знай, что я люблю тебя (СИ) - Мелевич Яна - Эротика
- Цветы пустыни - Барбара Картленд - Исторические любовные романы