Новый Мир ( № 4 2011) - Новый Мир Новый Мир
- Дата:03.09.2024
- Категория: Проза / Современная проза
- Название: Новый Мир ( № 4 2011)
- Автор: Новый Мир Новый Мир
- Просмотров:0
- Комментариев:0
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все со мною пребудет, что я полюбила, — да!
Разложу пред Господом Сил, Господином лет:
— Посмотри, у меня и Твоя земля, и Твоя вода
сохранили вкус, сохранили запах и цвет.
И готовы к вечному празднику города.
Так что без участия «путешественника» оправдание мира не может состояться.
Человек. Инвектива и апология
Олеся Николаева — наставница в парадоксах христианской антропологии. Притом — занимающаяся этим с лукавым изяществом, — как, к примеру, в стихотворении «Человек»:
Сам себе человек говорит, вдруг за голову хватаясь:
«Так вот тебе и надо! Так и надо тебе!»
Сам себе человек говорит, тряся открытой ладонью:
«За что? За что мне все это? За что? За что?»
<…> Перечит фразе любой, кивает на каждое слово,
кричит «Уйду», оставаясь, возвращается, чтобы забыть…
Да как же, в конце концов, можно любить такого!
Да что ж это будет с ним, если его не любить?
Пусть человек способен заявить о себе словами Державина: «Я — царь, я — раб, я червь — я бог», — имея на то все основания. Но у Олеси тут дан взгляд не ad hominem, а сверху, исполненный небесной улыбки милосердный взгляд на удобопревратность человеческого существа, взгляд Отца. Отнимите, вычтите этот взгляд — и любить уже станет невозможно. Как пишет Цветков в отчаянно-брезгливом стихотворении о старости, «тот чье время пришло / уже ничего не умеет / существует смешно / глохнет в углу и немеет <…> ниже слипшихся век / вся челюсть чугун как подкова / это был человек / как мы любили такого / разнимающий в клочья / деснами воздух нагими / лучше вынесем прочь / лучше не будем такими». Это «естественная» и поражающая своей цинической искренностью реакция на любую особь в Отсутствие взгляда свыше: «жаль что мы такие злые / отчего такие мы» (из его же стихотворения «Игра»).
Державинский осьмнадцатый век тем и отличается от нашего времени, что знаменитые антитезы о человеке из оды «Бог» теперь не в ходу. Никто с ними не спорит, но нынешний главный мотив — его, человека, духовная ненадежность: «И с какою-то детской беспечностью / смотрим вверх — и срываемся вниз» (С. Кекова). Главная мольба — о прощении, главная вина — неспособность к взрослению в следовании за Правдой.
О. Сергий Круглов, исходя из опыта, не питает никаких иллюзий ни в отношении священнослужителя (здесь — самоирония), ни в отношении паствы. Первый, оторвавшись от потира и представ «просто» человеком, «станет легок и многословен, / Как напакостившее дитя, избежавшее порки. / Опьяненный глазами паствы, / С амвона он скажет спич, / И нимбы икон померкнут». Что касается паствы, «они стоят монолитными рядами. / Свинцовое смирение в их глазах <…> „Христианство должно быть духовно!” — говорят они, / Когда им предлагают накормить вдову и сироту. / Но коллекции плесневелых просфор у них в красных углах». А в стилизованных под народный стих «Потопных песнях» того же автора обращение к душе: «Вот лежишь на дне, губами стылыми, голыми / Господу пузыришь-слезишь потопными глаголами…» — можно счесть топографическим указанием на координаты любого нынешнего причастника веры. «Как донести, не расплескав вину свою перед Тобою?» — восклицает Херсонский совсем неожиданно — в патетический момент переживания Пятидесятницы, схождения Святого Духа. И он же — саркастически:
Что ж Ты стоишь и стучишь? Не тревожь мальца.
Он, руку в карман запустив, изучает свежий «Плейбой».
Дай ему прежде убить и похоронить отца,
а потом он, возможно, пойдет за Тобой.
Гибель бесплодной смоковницы, засохшей от Христова проклятия (Пастернак, помнится, не пожалел о ней и не испугался знаменья, а лишь восхитился мгновенным чудом), — ставший нынче переходящим, подхватываемый то одним, то другим поэтом евангельский мотив. Например, у того же Бориса Херсонского:
Проклятьем Господь уничтожил смоковницу-пустоцвет.
Плоды не успели созреть? Попробуй, срок оттяни…
Уже две тысячи лет, как этой смоковницы нет.
А ты все лежишь,
укрывшись от Солнца Правды в ее тени.
(Опять-таки только Олеся Николаева, назвавшая «Смоковницей» хронологический раздел своих «500 стихотворений», вспоминает о более милосердной судьбе евангельских деревьев той же породы: о смоковнице, под которой был призван в апостолы простосердечный Нафанаил (Ин. 1: 48), и о той, которую терпеливый садовник из притчи предложил удобрить и подождать, не принесет ли все же она плода, — Лк. 13: 6 — 9).
Остается разве что надежда на предельное снисхождение Всевышнего к слабости человека под ношей непомерного бремени жизни — как утешает Блаженный своего брата-самоубийцу: «Ты дороже Спасителю многих других, / Потому что безмерно отчаялся в Боге» — и вместе с ним всех, наложивших на себя руки в ребяческом отчаянии: «Господь, самоубийцу, как дитя, / Накрой своей небесною ладонью…»
«Все идут путем греха», — печально умозаключает Елена Шварц, испытав «horror eroticus», ужас перед плотской страстью. Человека в его сложном, противоречивом составе она иронически-отчужденно именует «Хьюмби» (от английского: human being) и ставит под сомнение телесную оболочку, без его согласия напяленную на него в материнском чреве и препятствующую высвобождению души [1] . «Я — камикадзе, втиснутый во плоть. / Она мне вместо самолета». Она предает «нелепо-двуногое тело», похожее на «корешки мандрагор», едва ли не поруганию (равному в ее поэтической технологии максимальному остранению), когда делится желанием «Не смотреть из костяного шара в зеленые щели, / Не любиться с воздухом через ноздрю, / Не крутиться на огненной карусели: / То закатом в затылок, то мордой в зарю»… Этот бунт против «трехсоставности» человека (дух — душа — тело), признаваемой в ортодоксии его преимуществом перед ангелами, у Шварц любопытным образом соединяется с мыслью о безальтернативной предопределенности каждой человеческой судьбы:
…Потому что своим Ты
Все простишь, как Петру, а тем —
Пусть невинны, но сами темь —
Не простится грех черноты.
И кого Ты проклял, Господь,
Тот уж может не мучить плоть,
А кого от рождения спас,
Хоть бы весь он в грехах погряз,
Пусть и весь он растлением выпит —
Ты пошлешь искупления час —
Как послал Ты блуднице Египет.
Кажется, сам Кальвин не мог бы лучше выразить свою угрюмую доктрину предопределения, чем сказалась она в этих строках…
Олеся Николаева, охотно воспроизводя в своих (особенно позднейших) стихах библейско-евангельский образ Книги Жизни, куда записаны, в силу Божественного предведения, человеческие судьбы, конечно, в «кальвинизм» не уклоняется и, обходя стороной мучительный для теолога, но вовсе не навязываемый поэту вопрос о согласовании предопределения со свободой воли, превосходно умеет извлечь из житейской истории драматический момент вольного выбора, разворота к добру. Скажем, маленькая новелла-притча «Имена». Одинокая женщина родила больную девочку, и ближние наперебой советуют ей отказаться от младенца, чтобы не загубить «свою молодую жизнь». Каждый из советчиков оперирует трезво-эгоистическими доводами, не замечая, что их-то жизнь, мнимо благополучная, как раз опорочена и загублена собственным выбором. Между тем молодая мать, никого не слушая, — «и такие бездонные у нее глаза — / шепчет: — Аглая, Аделаида — листая святцы, — Анастасия, Ангелина, Анна, — твердит на разные голоса…» Путь к осуждению и путь к спасению — здесь как на ладони, и каждый избран в глубине сердца персонажами этой семейной картинки.
Олеся Николаева, мы уж видели, — парадоксалистка. Например, одна из нитей ее «нравственной теологии», тянущаяся у нее сквозь десятилетия, — женские косметические ухищрения, и мораль, апеллирующая к иносказанию, здесь противоположна тому, чего можно было ожидать. «Вот женщина: что ей до идеала / не додано — она сама взяла. / Гляди — уже у щек свежо и ало, / и голубая тень у глаз легла. <…> Тут что ни прядь, то весть о лучшей жизни, /
и знанье древнее здесь говорит само. <…> И ты нуждаешься в подобной процедуре, / душа надменная, с несвежестью своей!» («Женщина»); «Щипчики, пилочки, кремы, помады, букет / красок и запахов — радостно, тонко, беспечно… / Что ж ты скривился, философ? Что скажешь, поэт? / Уж не о том ли, что это — непрочно, невечно? <…> Стоя пред вечностью с длинной свечой золотой, / пахнущей воском и медом, и летом измятым, / всю ее вспомнишь со всею ее красотой — / дурочку-жизнь перед зеркальцем подслеповатым» («Перед зеркалом»). То же — и в улыбчивом «Карандашике», и даже — о себе самой: «Но я себе лицо победное / на пораженческом и вялом / рисую, чтобы немощь бледная / меня в потемках не узнала. // В глаза вправляю серо-синие / топазы с искрой, ставлю голос, / чтоб вражье воинство уныния / рассыпалось и раскололось». Эта неожиданная, вопреки издревле принятым аскетическим наставлениям, связь между внешним и внутренним, между телесной украшенностью и благоустроенностью души, между мгновенным, с виду суетным, и тем, что усваивается вечностью, — прекрасно работает на «апологию человека», существа, даже в своих легковесных заботах безотчетно льнущего к небесной отчизне. Судит Олеся Николаева не так, как «все», а так, как, по ее понятиям, мог бы судить сам Сердцеведец (стихи «Командор», «Рэкетир»). Отношение к жизненной ситуации Человека перешагивает у нее границу гуманного сочувствия и поднимается до трансцендентного юмора, оправдывающего наш душевно-телесный состав.
- Аквариум. (Новое издание, исправленное и переработанное) - Виктор Суворов (Резун) - Шпионский детектив
- Найти в Нью-Йорке - Колин Харрисон - Детектив
- Лука и огонь жизни - Салман Рушди - Сказка
- Стихотворения и поэмы - Юрий Кузнецов - Поэзия
- Сухие росы. Собрание сочинений. Том 4 - Николай Ольков - Русская современная проза