Иной мир - Густав Герлинг-Грудзинский
- Дата:18.09.2024
- Категория: Проза / Современная проза
- Название: Иной мир
- Автор: Густав Герлинг-Грудзинский
- Просмотров:0
- Комментариев:0
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наталья Львовна плакала. Я шел рядом с ней, растерянный, шел так медленно, чтобы приладиться к ее осторожной походке, и так тихо, чтобы не спугнуть ее волнения. Мог ли я знать, почему она плачет, - я, знавший ее до сих пор только в лицо и по чужим рассказам? Мне казалось, что все девушки в лагере должны были сегодня плакать, увидев столько нарядов, танцев и любовных сцен. Но на повороте дорожки, которая вела к женскому бараку, она остановилась и, с усилием сглатывая слезы, спросила: «Вы думаете, я плачу от тоски по той жизни?» Я поглядел на ее некрасивое лицо, на обвислые щеки с ручейками слез, на огромные глаза, которые вдруг за остекленелой поволокой показались мне почти красивыми, и поколебался. - Да, я так думаю, Наталья Львовна, - выговорил я наконец, полагая, что ей это будет приятно, - и вы, наверно, когда-то любили танцевать… «Ох, нет, - возразила она живо, - я в жизни своей не танцевала. Но вот я сижу пять лет в лагере, а все еще не умею совладать с собой, когда вижу, что все это уже было, то же самое, давным-давно… Что мы веками живем в мертвом доме, - она поглядела на меня внимательно, а я не знал, что ответить: мне казалось, что любым словом я могу ранить ее самые глубокие чувства. - Подождите меня, - сказала она внезапно, - я вам что-то принесу, - пошла к своему бараку быстрее обычного и вернулась, задыхаясь, пряча под телогрейкой на груди какой-то предмет. - Прочитайте это, - сказала она с дрожью в голосе, - только никому не говорите, откуда это у вас. Это теперь читать не разрешается, - и с улыбкой прибавила: - Особенно здесь». Я взял у нее из рук растрепанную, рассыпающуюся по листкам книгу и посмотрел на обложку: «Записки из Мертвого дома» Достоевского, Санкт-Петербург, 1894.
Прошли два месяца, за время которых я дважды прочел «Записки из Мертвого дома», а Наталью Львовну видел только издали в зоне и всегда здоровался с ней дружеским взмахом руки. Она поглядывала на меня тревожно, словно хотела по моему лицу понять, произвело ли на меня чтение Достоевского то впечатление, какого она ожидала. Я, однако, избегал разговоров, хотя тут же жалел об этом, глядя, как она медленно идет от своего барака и здоровается по дороге со всеми встречными ласковым кивком.
Я избегал ее потому, что с того момента, как прочитал несколько первых страниц Достоевского, и до того, когда во второй и последний раз закрыл книгу, глядя на заключительные слова: «Да, с Богом! Свобода, новая жизнь, воскресенье из мертвых…», - я жил в состоянии асфиксии, напоминающем пробуждение от долгого смертельного сна. Не то потрясало в Достоевском, что он сумел описать нечеловеческие страдания так, словно они составляли всего лишь естественную часть человеческой судьбы, но то же, что поразило и Наталью Львовну: что никогда не было даже самого краткого перерыва между его и нашей судьбой. Я читал «Записки» вечерами, ночью и днем, лишая себя сна, глазами, побагровевшими от усталости, с сердцем, колотящимся, как язык колокола, с шумом в голове, который нарастал, словно расплывающийся в бесконечность отголосок капель воды, когда, падая в отмеренные промежутки времени в одно и то же место черепа, они каждый раз раскалывают его мощным ударом молота. В моей каторжной жизни это был один из самых тяжелых периодов. Я прятался с этой книгой, читал ее под натянутой на голову телогрейкой, запрятывал ее в самое надежное место на нарах, под отходившей доской в изголовье; я и ненавидел ее и любил, так, как жертва способна каким-то особым образом привязаться к орудию пытки. Вернувшись с работы, я первым делом тревожно проверял, на месте ли она, а в то же время подсознательно жаждал, чтобы она сгинула бесповоротно, раз навсегда освободив меня от этого кошмара жизни без надежды. Я еще не знал, что единственное, от чего в заключении следует защищаться упорней, чем от голода и смерти, - это состояние полной ясности сознания. До сих пор я жил, как все прочие зэки: инстинктивно ускользая от очной ставки со своей собственной жизнью. Но Достоевский своим скромным, слегка медлительным рассказом, в котором каждый день на каторге тянется так, будто длится годы, захватил меня и нес на гребне черной волны, прокладывающей себе в подземельях путь в вечную тьму. Я пытался поплыть против течения, но тщетно. Мне казалось, что до того я никогда по-настоящему не жил, я забыл, как выглядят лица моих родных и пейзажи моей молодости. Зато на каменных, истекающих водой и поблескивающих в темноте стенах подземного лабиринта, сквозь который меня несла черная волна «Записок из Мертвого дома», невменяемым, распаленным воображением я видел длинные ряды имен тех, что были здесь до нас и сумели выцарапать на скале след своего существования, прежде чем их залил и с едва слышным плеском поглотил вечный мрак. Я догадывался, что, стоя на коленях, они отчаянно хватались за осклизлые ребра камней, падали и ненадолго поднимались, взывали о помощи голосом, который взрывался каменным криком и тут же умолкал в мертвой тишине канала, скрюченными пальцами цеплялись за каждый уступ в скале, чтобы еще, в последний раз, попытаться вырваться из потока, уносящего на пути все и всех к мертвому морю предназначения. А когда, сдавшись, они в конце концов опускались на дно утопленниками тьмы, черная волна приносила на их место других, все новых и новых, так же падающих под грузом страдания, так же тщетно рвущихся из ее смертельных водоворотов - нас, нас, нас…
Самую большую муку этого полусна составлял тот необъяснимый факт, что в нем перестали действовать законы времени: между исчезновением наших предшественников и нашим появлением не было ни малейшего промежутка. Поэтому он приобретал характер чего-то неотвратимого - предназначения, в котором для глядящих со стороны вечность равна мгновению ока, а для обреченных на свою судьбу мгновение равняется вечности. Даже самые малые подробности возвращались ко мне с навязчивой точностью. Разве узники «Мертвого дома» не шептали с тем же ужасом на исходе выходного дня «завтра опять на работу»? С таким ощущением в лагере долго не прожить. И чем более жадно я пил из отравленного источника «Записок из Мертвого дома», тем большую, почти таинственную радость находил я в мысли, которая впервые за последний год блеснула у меня в голове, - о самоосвобождении через самоубийство.
К счастью, Наталья Львовна оказалась еще больше меня привязана к Достоевскому - через два месяца она пришла к нам в барак, вызвала меня в зону и тихо сказала: «Я хотела бы, чтобы вы мне отдали «Записки». Я без них жить не могу. У меня нет никого на свете, и эта книга заменяет мне всё». В первый и единственный раз я узнал тогда от нее самой что-то о ее жизни, хотя и раньше слышал от других, что ее отца расстреляли сразу по возвращении из района проданной японцам КВЖД. Я вернулся в барак и вытащил Достоевского из тайника под отходившей доской на нарах. Я отдавал ей «Записки» со смешанными чувствами: мне было и жаль этой книги, благодаря которой я недолгое время жил в лагере с раскрытыми глазами, даже если то, что они узрели, несло на себе все знамения смерти; и в то же время в глубине души я радовался при мысли об освобождении от странных, разрушительных чар, которыми приковала меня эта проза, настолько пропитанная безнадежностью и отчаянием, что жизнь становилась в ней всего лишь тенью бесконечной агонии ежедневного умирания.
- Вы были правы, Наталья Львовна, - сказал я, помогая ей спрятать книгу под телогрейкой.
Она поглядела на меня с благодарностью, а на ее некрасивом лице на мгновение промелькнула тень чего-то, почти напоминавшего возбуждение.
- Знаете, что с того времени, как я достала в лагере эту книгу, моя жизнь приобрела новое содержание? Можете вы в это поверить? Искать надежды у Достоевского!… - она принужденно рассмеялась.
Я смотрел на нее изумленно. Где-то в уголках ее больших, болезненно выпуклых, неподвижных глаз таился едва заметный огонек безумия. На дрожащих от холода губах проступила загадочная гримаса - то ли улыбка, то ли отголосок боли. Она откинула со лба редкие пряди волос, склеенные подмерзшим снегом. Я был уверен, что она снова расплачется, но она продолжала говорить спокойным, до предела сдержанным голосом.
- Всегда есть место для надежды, когда жизнь оказывается такой безнадежной, что внезапно становится исключительно нашей собственностью… Вы меня понимаете? Исключительно нашей собственностью. Когда уже неоткуда ждать спасения, когда нет ни малейшей щелки в окружающей нас стене, когда нельзя поднять руку на судьбу именно потому, что это судьба, остается еще одно - поднять ее на себя. О, вы, наверно, не можете понять, какое утешение заключено в открытии, что в конечном счете принадлежишь только самому себе - по крайней мере, в выборе вида и времени смерти… Этому меня научил Достоевский. Когда в 1936 году меня посадили, я страшно страдала; мне казалось, что если меня лишили свободы, то я это так или иначе заслужила. Но теперь! Теперь, когда я знаю, что вся Россия была и по сей день остается Мертвым домом, что время между каторгой Достоевского и нашими собственными муками остановилось, - я свободна, совершенно свободна! Мы умерли давным-давно, только боимся в этом признаться. Подумайте: я теряю надежду, когда во мне оживает жажда жизни, и заново ее обретаю, когда испытываю жажду смерти.
- Падение - Альбер Камю - Классическая проза
- Согласование времен в английском языке. Учебное пособие - Т. Олива Моралес - Языкознание
- Религия и культура - Жак Маритен - Религиоведение
- Осень патриарха. Советская держава в 1945–1953 годах - Спицын Евгений Юрьевич - Прочая научная литература
- Полное собрание рассказов - Владимир Набоков - Русская классическая проза