Иной мир - Густав Герлинг-Грудзинский
- Дата:18.09.2024
- Категория: Проза / Современная проза
- Название: Иной мир
- Автор: Густав Герлинг-Грудзинский
- Просмотров:0
- Комментариев:0
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Итак, я был один. Лежа на нарах, я смотрел на барак с ощущением одиночества и страха. Как каждый вечер, зэки готовились ко сну, еще тихо перешептываясь друг с другом и суша портянки у печки. Некоторые готовили в котелках картофельные очистки и гнилые обрезки репы, выкопанные из лагерной помойки рядом с кухней. Пронзительный голод все еще казался бесконечным, но уже вступил в тот период, когда стал почти безразличен и напоминал общую анестезию. Наступает момент, когда голодный человек куда сильнее физического голода переживает голод воображения. Все, о чем он думает, складывается в бредовые грезы о еде, а господствующим чувством становится панический страх перед отмиранием и усыханием тела. И, кто знает, не важнее ли тогда возможность обмануть голод, чем утолить его. Даже снег приобретает твердость: его можно есть, как кашу.
В сфере человеческих эмоций существует удивительное явление - нечто большее, чем просто привычка, - почти самоубийственный закон душевной инерции. Я хочу сказать, что, когда опускаешься на самое дно человеческого убожества, случаются мгновения, когда любая возможная перемена - пусть даже к лучшему - предстает чем-то рискованным и опасным. Я слышал про нищих, которые тем более недоверчиво относятся к своим благодетелям, чем больше могут получить от них сверх обычной милостыни - крышу над головой или работу вместо мелочи, бросаемой в подставленную шапку. Ниже определенного жизненного уровня у человека вырабатывается что-то вроде фаталистической привязанности к своей доле, что-то вроде горького опыта, говорящего, что любая перемена может быть только к худшему. «Оставьте меня в покое, - словно говорит он, - и дайте мне ровно столько, чтобы мне не умереть». Люди консервативного склада извлекают из этого вывод, что никого не надо осчастливливать вопреки его воле и, с какой-то точки зрения, правы: счастье для берущего - всегда не то, что для дающего. Но, как бы то ни было, человек, впавший в нужду, по прошествии некоторого времени начинает подчиняться ее странному очарованию и с подозрением относится к возможности неожиданного выхода из нее: он уже научился ценить лишь такие повороты судьбы, за которыми в его жизнь входят малые, но устойчивые и прочные перемены. Я был в лагере недалек от того, чтобы уверовать, что если человек осужден на свою судьбу, то не должен против нее бунтовать. И поразительное дело: лежа на нарах и с горечью поглядывая на своих товарищей, которые хотели навеки приковать меня к их собственной судьбе, я одновременно вдруг почувствовал неясное сожаление о том, что пытаюсь оторваться от них в одиночку. Достаточно было взглянуть на их лица, чтобы увидеть, что через год большинства из них не будет в живых, и все-таки насколько менее одиноким и более защищенным я чувствовал себя с ними перед лицом смерти, чем без них в этой последней погоне за жизнью! Ибо было нечто действительно нерушимое и окончательное в картине этих людей, которые босиком, с раскрасневшимися от огня и покрытыми жесткой щетиной лицами, присматривали за своими котелками, бездумно вороша палочкой в очаге, или укладывались спать на нарах, кровянистыми от усталости и голода глазами уставясь в мутный свет лампочек. В бараке об эту пору было тихо; иногда какой-нибудь зэк с трудом сползал со своего лежбища и, шатаясь как пьяный, цепляясь по дороге за свисавшие отовсюду ноги, шел к ушату с хвоей, чтобы утолить жажду. Нары в углу, где целые вечера молча просиживал Димка, постукивая деревянной ложкой по протезу, были теперь пусты - нашего дневального недавно отправили в «мертвецкую». Приближалась ночь. Я был один, пугающе один.
В эту ночь я не смежил глаз. Я лежал навзничь на твердых досках, скрестив руки под головой, и еще раз пытался привести в порядок мысли обо всем, что случилось. После полночи барак уже глубоко погрузился в сон, свет в лампочках еще потускнел, а со всех нар - снизу, с боков и напротив - раздались первые ночные крики, перемешанные с нечленораздельным бредом и сухим, порывистым плачем, напоминавшим то кашель, то перекличку сов в лесной тишине. Было душно - я сбросил, как и мои соседи, телогрейку и жадными глотками втягивал разогретый воздух. Прикрыв глаза, в промежутках между криками и плачем я слышал предвечерний плеск карпов в камышах опустелого пруда, открыв - видел полураскрытый рот, из которого даже на расстоянии разило сквозь искрошенные зубы сладкой гнилостной вонью, и белки, поблескивающие в темных глазницах. За окнами простиралась белоснежная ночь, прильнувшая к окнам ледяными листьями папоротников. Патрулирующие зону лучи стоящих по углам прожекторов пропарывали барак насквозь с равномерными интервалами, извлекая из полумрака верхних нар лица спящих, и молниеносно исчезали, как сабли, режущие мягкую занавеску ночи.
Опаснее голодовки был отказ от выхода на работу. Отказ в советских лагерях составляет одно из важнейших нарушений внутреннего режима. На Колыме, где из-за того, что лагеря большую часть года отрезаны от континента, существует совершенно специфический, жесточайший режим, управляющийся местными, а не центральными распоряжениями: за отказ от выхода на работу расстреливают на месте, без суда; в других лагерях зэка раздевают догола и оставляют на морозе, пока не сдастся или не умрет; в третьих - сначала наказывают изолятором на воде и двухстах граммах хлеба, а в случае рецидива судят и дают второй срок: пять лет - бытовикам, десять или смертную казнь - политическим. В Ерцево отказчиков-рецидивистов через несколько месяцев забирали в центральный изолятор за зону, и до нас уже никогда не доходили вести, что с ними стало. Были, однако, обоснованные предположения, что очереди из ручных пулеметов, которые время от времени мы слышали за зоной, доносятся не со стрельбища для охраны, как нас уверяли, но со спрятанного от человеческих взоров двора центрального изолятора. После начала войны лагерные власти не скрывали от нас, что в жизнь вошли новые предписания, которые наделили обычные «народные» суды в городках возле лагерей полномочиями временных военных трибуналов - практически не ограниченной властью над жизнью заключенных. К самым тяжким преступлениям, какие можно было совершить в лагере после 22 июня 1941 года, принадлежали распространение пораженческих настроений и отказ от выхода на работу, который в рамках чрезвычайного оборонного законодательства расценивался как саботаж обороны страны. Все это было в высшей степени ясно, но, несмотря ни на что, все еще оставался вопрос: в какой степени договор Сикорского -Майского изымал нас, поляков, из действия механизма советского права военного времени? На этой последней ниточке повисла вся наша голодовка. И не было ни малейшего сомнения, что самые первые часы дня, встающего за матово-ледяными стеклами барака, дадут нам на этот вопрос исчерпывающий ответ. В уравнении риска было лишь одно неизвестное, и от него зависело, повернется ли знак равенства против нас, словно два нацеленные в грудь винтовочные ствола, или ляжет распахнутыми настежь лагерными воротами.
Под утро я заснул так крепко, что проспал подьем и проснулся только от того, что меня резко дернули за ноги. Рядом с нарами стоял Зискинд - молча, только мотнув головой, он приказал мне идти с ним. Я выполз из своего логова, надел шапку, подвязал телогрейку веревкой и вышел следом за ним из опустелого барака в зону. В зоне было тоже пусто и спокойно, дневальные разгребали снег перед бараками, из кухни, крохотной каморки, где кипятилась вода, и из бани широкими полосами шел дым - размазавшись по крышам, он резко отрывался от кровли, словно внезапно отпущенный и скручивающийся бумажный рулон. По дороге, ведущей в кухню, медленно ехали в сторону ворот сани с пустой бочкой, верхом на которой сидел сгорбленный и печальный водовоз Коля, погоняя заиндевелого гнедка можжевеловым прутом. Увидев меня с Зискиндом, он обернулся, словно хотел что-то крикнуть, но тут же сгорбился еще пуще, рванул вожжи и вытянул коня хлыстом. Возле амбулатории уже стояло несколько больных зэков. Утро было морозное, сухое и пронизывающее - 1 декабря.
Вместо того, чтобы отвести меня в изолятор, Зискинд обошел со мной все бараки, в которых жили остальные голодающие, и только затем - вшестером - повел нас к кабинету начальника лагеря Самсонова. Самсонов принимал нас по очереди, но разговоры звучали одинаково. Он сидел за письменным столом, на фоне стены с большой картой Советского Союза, портретами Сталина (огромного) и Берии (значительно меньше), графиками выполнения производственного плана и планом-схемой лагеря и поглядывал на меня из-под меховой ушанки спокойным, почти по-отцовски укоризненным взором, в котором, однако, ежеминутно поблескивали холодные и острые искорки ненависти.
- Кто тебя уговорил объявлять голодовку?
- Никто. Я сам так решил.
- Ради чего голодаешь?
- Требую освобождения из лагеря на основе амнистии для польских граждан, находящихся в заключении в России, либо права связаться с представителями Польши при советском правительстве.
- Падение - Альбер Камю - Классическая проза
- Согласование времен в английском языке. Учебное пособие - Т. Олива Моралес - Языкознание
- Религия и культура - Жак Маритен - Религиоведение
- Осень патриарха. Советская держава в 1945–1953 годах - Спицын Евгений Юрьевич - Прочая научная литература
- Полное собрание рассказов - Владимир Набоков - Русская классическая проза