Сегодня и завтра, и в день моей смерти - Михаил Черкасский
- Дата:02.11.2024
- Категория: Проза / Современная проза
- Название: Сегодня и завтра, и в день моей смерти
- Автор: Михаил Черкасский
- Просмотров:0
- Комментариев:0
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пошел. Сел. Следил мысленно: входят, здороваются, смотришь затравленно: "Мама, мама…" А что мама… Вот сейчас плач… запонку в горлышко вставят железную, навсегда. Почему это все? Почему мы живем? Почему эти листья и тени шевелятся?
Выглянула Тамара. Подбежал: "Все?.." — "Нет, не стали. Говорят, не надо. Незачем. Нет показания. Иду, иду, доченька! Ну, ты сам… проводи, поговори с ним".
Победительно шла Евгения Никаноровна, но поджавши терпеливый, неразъимчивый рот: нет, нет, не я — пусть он сам т е б е скажет.
— Видите ли… — застенчиво мялся, подбирая слова консультант. — Мы пришли к единому мнению, что трахеотомия сейчас не показана. Там все чисто. Ничего не мешает.
— Но она же задыхается! Мы боимся, тормошим.
— Не надо этого делать. Она не задохнется, потому что сработает рефлекс. Может, в дальнейшем… наверняка даже, но сейчас… Вы думаете, что трахеотомия избавит вас от мучений. Кроме того, больной должен долгое время перестраиваться, приспосабливаться. Нет, нет, — твердо глядел.
"А ты уже не успеешь, доченька".
Поясняя, снял он халат, отдал рукам Старшей, сунул инструментарий в портфель, принял пиджак, поданный теми же бдительными руками, извинился улыбкой, что вот, мол, остался в сорочке и приходится надевать пиджак при дамах. Но еще улыбался он не закоренелым онкологом: может, пять лет еще не время для вызревания фирменных этих улыбок.
Очарованные (ах, какие у этого мерзкого папочки консультанты), глядели врачи растроганно вослед молодому, умному и такому знающему коллеге. Только дергалось что-то напряженно в уголках глаз — это я там нарвавшей занозой.
Иван Михайлович, я сейчас попытаюсь такси… — сказал,
когда вышли во двор.
Ничего, ничего, я доеду. Тут ведь близко трамвай, — шел легко, невесомо отталкиваясь от упругой дорожки. — Вы давно знаете Нину Акимовну? А-а…
Это значит, с какой, мол, стати она его просит для нас, малознакомых? Ладно, надо спрашивать, он откровенный, он все скажет, все. И первое — про амитозин. "Да, мы делаем. В некоторых случаях". Все ясно — понял по тону, но все же спросил — раз уж этого можно обо всем спрашивать. Он плечами сказал. И добавил: "Пока что, к сожалению, радикальными остаются нож и рентгенотерапия". Ну, вот, понуро спешил за ним, со страхом заныривая в темные, умно насмешливые глаза, быстро вскидывавшиеся и еще быстрей ускользавшие. И на губы его глядел, несухо, красиво уложенные на сероватом, впалощеком лице. И не знал, что уже сказанул про меня Митрофан: "Конь бежал, волоча хозяина за хвост". И того не знал, что скажут мне скоро, через двести шагов, через пять минут.
"Вы делаете амитозин? Сколько?" — "Два. Завтра третий". Тут он глянул вверх, на худой шее его углом выторчнулся кадык. "Дождик, кажется… вы бы шли, без плаща…" — "Ничего, ничего, извините…" — понимал: надоел ему, но еще что-то надо было мне от него. Что же?
Что — я знал. До того хорошо знал, что боялся даже подумать. И откладывать тоже боялся: этот скажет, он еще не совсем онколог, улыбнется, как наша Калинина, но скажет. Этим голосом, переливающимся всеми оттенками, очень умным, очень, очень врожденным голосом; такого не купишь, не защитишь диссертацией, нигде, ни в академии, наук, ни даже у них в ухе-горле-носе. Этот скажет "Дождик, кажется", а прозвучит, как симфония. А посмотришь… у того, Сверчкова, лапы мясницкие и рожа бульдожья, а сбежал.
— Иван Михайлович, простите, что спрашиваю, но… врачи
наши не говорят, а больше не у кого, — набрал, выдохнул: — Она… умрет?
Будто дернули его — резко откинул голову, удивленно-весело глянул, тоже выдохнул:
Уже…
Умирает?! — к нему, и упало (но чему, чему же там было уж падать, час назад сам, сам сказал это кореяночке Лизе), но сорвалось, грохнуло с безмолвным и страшным ревом.
Конечно… — опустил лицо, затянулся сигаретой, выдохнул, и прошли сквозь это сизое облачко, тающее, водянисто сереющее — стеклянные нити. — Я думал… — осекся.
"Что ты не осел, сам видишь", — договорил за него и, стараясь не вспугнуть — спокойно:
Когда?
Не знаю. Этого не скажет никто.
Скоро?
Думаю, да. Опухоль очень большая. Огромная… так нигде больше нет, но растет быстро.
Она задохнется?
Н-не думаю… это раньше, наверно, наступит. Болей у нее нет? Нет, не щека, а голова не болит?
— Кажется, нет.
Но и в эту минуту я видел, как выползла из-за поворота, громыхая, искря, из-под виадука девятка, и то видел, что он тоже увидел свой трамвай, и окурок, помявшись (куда бы его?), пригасил о морщинистый ствол и, помешкав, бросил к подножию тополя, высоко-высоко уходившего в небо.
Сейчас!.. я вас еще задержу на минутку. Извините, пожалуйста… — показал ему натуральную, в полный рост улыбку. — Простите, Иван Михайлович, что пристаю к вам, но у вас в практике?..
Ну еще бы!.. — с облегчением распрямил плечи. — Сколько угодно. Чего-чего, а… — усмехнулся грустно.
А как… это наступает?
Вы знаете, обычно это наступает внезапно. Вот недавно у нас утром человек ходил и вдруг…
Не так, что от истощения? Она ведь почти уже не может есть.
Нет, нет, кахексия здесь вовсе не обязательна. Конечно, у таких
больных аппетит подавлен, но многие, бывает, едят очень хорошо, ходят, в домино играют и… — усмехнулся так понимающе, — водочкой не брезгуют. Ну, у нас в основном ведь мужчины, и они… что же им остается делать? Мы на это не так уж придирчиво смотрим, — распрямился, вздохнул и повел было
глаза в сторону, к остановке, но вернулся, дотерпливая и наверняка уж ругая в душе шефшу, что подсунула ему это.
— Ради бога, простите, Иван Михайялович, но еще один, последний вопрос!.. От чего это наступает?
Видите ли, объяснить это сложно, и причины могут быть разные… там ведь нервы основные проходят и яремная вена, и сонная артерия, и другие центры. Что заденет, куда пойдет — сказать трудно, но…
И долго?
М-да н-нет, ну-у, несколько часов длится, гм!..
В сознании?
Нет!.. — с облегчением. — Это нет. Как правило, нет.
И человек уже ничего не чувствует?
Думаю, что нет, — сверкнуло в пригашенных глазах. — Ну, кажется, мой
трамвай… — тяжко вздохнул.
Да, да!., ради бога, простите меня, что вот так!.. — прижал руки к груди.
Что вы, что вы… — улыбнулся бессильно, печально, — сами
понимаете, если б я мог… Всего доброго вам!..
По асфальту, по пузырям, по колечкам на лужах, легко впрыгнул в дверь, протиснулся, развернулся, опустил руку в карман, задвинулся за спины, к кассе. Такой терпеливый, такой откровенный, такой доброжелательный, такой умный, такой страшный. Что же я Тамаре скажу? Вот сейчас она выглянет, как обычно стараясь повеселее. Чтобы меня не пугать.
Я сидел на скамейке. Дождь стихал, лишь с деревьев еще стряхивалось. Хорошо пахло освеженными мокрыми листьями. Кошка, черная, высунула из-под выгнутого мостиком толстого железного листа белую мордочку. Молодая, седоусая, златоглазая. Плавно согнула лапку, мягко, как на мину, поставила подушечку на траву — бац! — сверху по темени капля. Вздрогнула, спятилась. Глаза фосфорно замерцали в глубине железного желоба.
Саша… папочка!.. — ("Ну, вот, в платочке повязанном. И пальцем манит"). — Что же ты там без плаща под дождем сидишь?
Прошел… — загляделся на небо, чтобы на нее не смотреть.
Ну? Что?.. говори быстро: Лера плохо себя чувствует, разнервничалась, — шепотом из окна.
Он сказал, что не надо. Хуже будет… двойное дыхание, осложнения. Пить не сможет, есть… — "Дурак!"
— А так может? — горько усмехнулась, глянула: — Все? Больше он ничего не говорил? Что-то вы долго с ним, — все доискивалась глазами. Но и мне в лицо с крыши шлепнуло, по губе. — Вот так!.. — засмеялась, — не подставляй варежку. Кажется, ты так говоришь?
Я не говорю — я говорил. Отошел от окна, затрясся беззвучно, одним животом, даже плечи не шелохнулись. И каталось оно там, рыдание, меж кишок, шаровой молнией.
— Ну, говори! — неожиданно встала надо мной у скамейки. И когда криво, косноязычно поплутав, произнес то, что он сказал: — Саша!! — вскрикнула, в руку вцепилась. — Са-ша!.. что ты говоришь?! — И обмякла, затряслась в плаче.
Молчали. И пора уж, пора было ей возвращаться — ты ждала, но не встать было. И позднее, зимой уж, сказала: "Не могла я идти туда… с этим… не могла видеть Лерочку". Что же нового он открыл? Не знали? Не готовились? Не в нас, рассыпаясь на крошки, рушилось каждый день? Даже то, что давно уж обрушилось. Не висело над нами? Все время, весь год, с первого часа. Что ж, чем угодно — глазами, умом, страхом, но душой не могли мы принять. Невозможно. Нельзя, понимаете: ну, нельзя, ну, никак, хоть убейте!
И вот он сказал.
ЧАСТЬ ВОСЬМАЯ
И с того дня погасла в нас последняя, уже пеплившаяся и без того искорка. И отныне, встречаясь глазами, о чем бы ни говорили, видели в них лишь это. И с того дня все, что ты говорила нам, доченька, осталось для нас раскаленными иглами. Дождь идет, замерзают реки, почки лопаются, лето гонит их в лист, снег шуршит, трется о землю, и все это значит — время, жизнь, бегущая уже без тебя, уносящая от тебя.
- Рецензия (Рецензия на рецензию) - Михаил Якубовский - Научная Фантастика
- История Петербурга наизнанку. Заметки на полях городских летописей - Дмитрий Шерих - История
- Аквариум. (Новое издание, исправленное и переработанное) - Виктор Суворов (Резун) - Шпионский детектив
- Вервольф. Заметки на полях 'Новейшей истории' - Алесь Горденко - Альтернативная история
- Второй хлеб на грядке и на столе - Ирина Ермилова - Хобби и ремесла