Сегодня и завтра, и в день моей смерти - Михаил Черкасский
- Дата:02.11.2024
- Категория: Проза / Современная проза
- Название: Сегодня и завтра, и в день моей смерти
- Автор: Михаил Черкасский
- Просмотров:0
- Комментариев:0
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да, прозрачная, теплая (сжал в руке), обернул салфеткой, на груди спрятал, протянул руку сам — хотелось хоть этим сказать ей, как благодарны. Отцы и основоположники физиологии, лысые и в академических чепчиках, обсевшие стены над мраморной лестницей, с трех сторон с укоризной глядели, как грянулся вниз, попирая ступени, коими, шаркая кверху, восходили они к камерному бессмертию в этой обители. Гардеробщица да привратница тоже строго спровадили, но глаза ваши, милые тетушки, скоро потухнут, а вот те еще долго будут освещать и балясины, и ковры, и обножки ступенек. Пока фотобумага не выцветет.
Половодьем разлился вдоль невского берега пустынный асфальт — цвета некаленых подсолнечных семечек. Оглянулся. Затупленным углом провожало меня салатное здание, три приступочки, дверь в колоннаде. И неясная, как надежда, мысль шевельнула в расплавленном олове плавничком. Ведь писал же сам Ганди: "Трижды в своей жизни моя жена была на пороге смерти от тяжелой болезни. Своим выздоровлением каждый раз она была обязана домашним средствам". Не сказал, какими такими недугами страдала мадам Кастурбай, но смертельным ядом почитали они… мясной бульон. "Доктор, я никогда не позволю, чтобы моей жене давали мясную пищу, даже если отказ означал бы смерть. Она была так слаба, что не следовало бы спрашивать ее мнения. Но я считал своей тягостной обязанностью сделать это. Она решительно ответила: "Я не буду есть мясной бульон. В этом мире так редко удается родиться в виде человеческого существа, и я предпочитаю умереть на твоих руках, чем осквернить свое тело подобной мерзостью"". Госпожа Кастурбай, слюна — не убоина, отказались бы вы от нее?
Лето, лето… раскололся август переспелым арбузом, в акурат посередке. Липнут кресла в трамваях, липнут шины к гудрону, накаляет солнце и вашу желтую стену, жар стеклянно струится в окно — из духовки. "Ну, как? Был?" — "Вот", — показал. "Уже?! Ой, я сейчас спущусь. — Скрылась и снова: — Папочка, Лерочка хочет на тебя посмотреть. Я сейчас придвину кровать".
И вот там, за двойным темноводным стеклом, закивало, заулыбалось личико. Задрожало во мне, приговаривал я чуть слышно: "Да, да, доченька…" Оттого задрожало, что знакомое и… незнакомое, родное и почему-то страшно почужевшее глянуло на меня твое лицо. Понял, понял сразу: отечное. Говорила что-то неслышное мне, показывала. А сказала вот что: "Мама, почему папа такой нарядный?"
— Саша? — приоткрыла Тамара дверь. — Давай. Нине большое спасибо! Я побегу — дам! Плохо… лицо отекает. Глазик стал меньше. Надо траву, траву! Съезди к ней, съезди, надо делать. Если не даст… я сама дам эндоксан. В капельницу волью.
И поехал я снова к травнице.
— Вы к Вере Алексеевне? Она скоро будет. Подождите, пожалуйста… — громковато проговорил хозяин Мельничного Ручья, царским жестом повел по хлевной веранде, младозубо осклабился из вороной бородищи, ясноглазо улыбнулся: — У меня сегодня, знаете, день рождения… — старчески призадумался. — М-м, шестьдесят пять… — поглядел: не последуют ли возражения. Не последовали. — Вот она и удалилась. Да вы присядьте, пожалуйста.
О, да какая приветливость! Обалдеть ведь, наверное, надо от этих дантовских теней, что безмолвно снуют по мрачному дому. Ждут, пока придет. Ждут, пока примет. А ему шестьдесят пять. Как удачно, что припер шоколадный торт, здоровенный — с портфель. Как всучить его. Но это не гонорар. Тем более в праздничный день. Пристрою его на столе, пусть лежит, будто сам вырос. А что, на таком перегное что угодно взойдет. Хозяин, отдуваясь, курсировал через веранду — расходился по случаю праздника и отсутствия главной. И поглядывал. Что, поговорить хочется? Шестьдесят пять, а какой же теплый, мшеный, бревно к бревну, и не скрыпнет. Ну, маленечко сдал, так ему что, вражеские бомбардировщики перехватывать? Кроликов кормить да обедать и так можно. Есть бесспорная красота, почти незнакомая русским. Женщины — белорусские, белолицые, мраморно правильные, а мужчины — украинцы, смоляные волосы, румяные щеки, антрацитовые глаза, свежие губы, твердые подбородки., За что можно их "упрекнуть"? Лишь за скульптурное совершенство, отсутствие чего-то своего, что ли, личностного. Вот об этом хорошо написал в сочинении один мальчик: "Единственным украшением была борода, сквозь которую блестели черные глаза". И она подошла:
— У вас кто болен? Кто? — приложил рупором ладонь к уху. — Так, так… — и преднамеченно, но будто нечаянно, осторожно опустился на стул. — М-да, это, конечно, большое несчастье, но, гляжу я на вас, как вы убиваетесь…
- Как же это я на твоих глазах убиваюсь? — обиделся я, даже чуть-чуть рассердился. "И хочу вам давно уж сказать: бывает похуже" — "Гм!.. что же?" — "Ну мало ли…" — "А все-таки?" — начал я заводиться. "Видите ли, все зависит от точки зрения. Вам сейчас кажется-ся… м-да… — опустил глаза на столешницу, пожевал красивыми сочными губами. "Вы, что ли, несчастнее?" — грубо, с вызовом. "Да хотя бы и я. Вы не смотрите, что я… хм, здоров. Я ведь не всегда был вот в таком виде… — горестно усмехнулся, скользнул по себе, по бурой кофте, грязной ковбойке, мятым штанам. — Я ведь работал инженером в бо-ольшой организации, крупным инженером!.. А теперь из-за этого… — печально прикоснулся сильными красивыми пальцами к уху, из слухового окошечка которого любопытствующе посматривали черные волоски. "И это все?" — "Как? Что вы сказали? Почему же все, до всего еще очень много. Я понимаю: вам сейчас кажется, а попробуйте встать на мое место".
- На твое место! — желчно плеснулось навстречу короленковским ясным очам. А, наверно, не стоило. У нас на седьмом этаже живет дяденька лет сорока пяти. Лишь уступят морозы, он спускается в лифте и усаживается на трубу, обносящую скверик. В тяжеленном зимнем пальто, в валенках — с поздней осени до ранней весны. И сидит, опершись о посох, ловит знакомых. Ноги у него парализованы, да еще в поясе сложен под углом — так и ходит, медленно переставляя непослушные ноги. Летом ему веселее: за гаражами забивает козла. Беда, если встанет лифт, полчаса, матерясь, считает ступеньки. Сколько лет вот так мается, беспросветно. И теперь гляжу на него, думаю: как бы радостно с тобой поменялся, лишь бы… как твоя дочь. Но потом говорю: спроси себя, прошлого, когда все еще было, согласился бы? И задумаюсь. Даже теперь. Ну, так отдал бы тогда себя за такого? Чтобы ты была, доченька. Был бы счастлив? Не ждал благодарности? Отдал бы. А вот жить так, возможно, не стал бы. Потому что слишком любил себя, все скоромные радости. Но и это может сказать — стал, не стал бы так жить — только тот… ну, вот тот дяденька. Только тот. Или те, такие же. А так это все — в голове, рассуждения.
- Да, попробуйте встать на мое место. Только сейчас, когда я не могу служить, чувствую, сколько накопилось сил, нерастраченных, никому ненужных. Ну, пишу, много есть, не скромничая, скажу — интересного. Надеюсь, все это еще послужит людям, когда будет напечатано. Так легко ли носить все это?
- И все?.. — прокричал, налегая на стол, безымянный, непечатающийся писака — прямо в глаза, такие живые, красивые, умные и страдающие.
— Почему все!.. — рассердился однако ж и он. — Этого что, мало? А в личной жизни, думаете, все у меня было прекрасно? Я столько пережил, что другому и не снилось. Я пять войн прошел!.. Считайте!.. — величаво швырнул мне, уже начавшему перебирать эти войны и не находя больше трех. — Японскую — раз!
— Что?! Японскую?.. — отодвинулся, и голову обдуло холодным.
Как у булгаковского Максудова из моего любимейшего "Театрального романа", когда тот увидел портрет Аристарха Платоновича (читай: Немировича-Данченко) вместе… с Гоголем.
- Да, а что? Я не служил, но лишения, которые выпали на всех и меня, двухлетнего, тоже коснулись. Гм, отразились на мне. Далее: империалистическая и гражданская.
- Вы сражались с Григорием Котовским? — уже стал понимать его.
- При чем здесь — сражались!.. Но в переломный юношеский возраст, сами знаете, как все эти недоедания, нервные потрясения расшатывают здоровье, сказываются позднее.
"Да уж, сказались: кровь с молоком".
- А потом финская и отечественная. Всю прошел комбатом.
- А-а… — уважительно, поглядел.
- Комбатом строительного батальона. Да еще… не знаю, слышали ль вы, возраст у вас такой неопределенный, был тридцать седьмой год.
- Вы сидели?.. — потише и с уважением подался к нему.
- Нет, не сидел, но вы, наверно, не представляете себе, что это было. Десять месяцев я ждал каждый день, каждый час… И в личном плане сколько было трудного, горького. У меня сын умер.
- Сколько ему было?
- Что? — приложил ладонь к уху, к этим милым доверчивым волоскам. — Да неважно, сколько…
- А все-таки?
— Ну, не помню… это еще от первой жены. Месяцев девять, кажется, Или год… полтора. Но я вот что хочу вам сказать. Вы "Павловские среды" не читали?
- Нет, я только праправнуков его видел, Рыжку, Пирата, Чернульку, а теперь вот и сами мы вошли с ними в родство.
- Рецензия (Рецензия на рецензию) - Михаил Якубовский - Научная Фантастика
- История Петербурга наизнанку. Заметки на полях городских летописей - Дмитрий Шерих - История
- Аквариум. (Новое издание, исправленное и переработанное) - Виктор Суворов (Резун) - Шпионский детектив
- Вервольф. Заметки на полях 'Новейшей истории' - Алесь Горденко - Альтернативная история
- Второй хлеб на грядке и на столе - Ирина Ермилова - Хобби и ремесла