Читем онлайн Кристина Хофленер. Новеллы - Стефан Цвейг
было как наваждение, которому человек не в силах противиться; с утра до ночи в голове у меня роились только пешки и слоны, ладьи и ферзи, вертикали и горизонтали, шахи и рокировки, все существо мое и само мое существование сосредоточилось на клетчатом квадрате шахматной доски. Радость игры сменилась азартом, азарт – наваждением, манией, какой-то неистовой одержимостью, которая не только целиком заполнила часы бодрствования, но постепенно проникла и в мои сны. Ни о чем, кроме шахмат, я думать не мог, любое движение представлялось мне теперь шахматным ходом, всякая трудность обретала черты шахматной позиции; иногда, просыпаясь среди ночи и проведя рукой по взмокшему от пота лбу, я осознавал, что и во сне продолжаю играть в шахматы, и если мне снятся люди, то передвигаются они исключительно ходами шахматных фигур: диагональными пробегами слонов, продольными или поперечными шествованиями ладей, кособокими – вперед и в сторону – скачками шахматных коней. Даже на допросах я утратил способность сосредоточивать мысли только на своей ответственности за себя и людей; по-моему, на последних встречах со следователями я изъяснялся уже настолько путано, что они стали как-то странно переглядываться. А все дело было в том, что, пока они меня расспрашивали и о чем-то друг с дружкой совещались, я с лютым нетерпением думал только об одном: ну когда же меня отведут обратно в камеру, когда же я смогу продолжить игру, начать новую головоломную партию, а потом еще одну и еще… Всякий вынужденный перерыв безумно меня раздражал: пятнадцать минут, которые требовались надзирателю на уборку моей комнаты, две минуты, когда он подавал мне еду, становились для моего жгучего нетерпения сущей пыткой; иной раз моя миска с обедом простаивала нетронутой до вечера, в азарте игры я просто забывал поесть. Единственным физическим ощущением, которое я еще испытывал, была страшная жажда – видимо, это жар постоянного умственного напряжения и азарт игры сжигали меня изнутри; бутылку воды я осушал в два глотка и тут же требовал у надзирателя новую, но и после нее через какую-то минуту во рту у меня совершенно пересыхало. В конце концов мое возбуждение от игры – а я с утра до ночи ничем больше и не занимался – возросло до такой степени, что я уже не мог спокойно усидеть на месте; обдумывая очередной ход, я беспрерывно бегал по комнате, взад-вперед, туда и обратно, и все быстрей и быстрей, взад-вперед, и тем стремительнее, чем неумолимее приближалась к развязке очередная партия. Жажда добиться перелома, победы, одолеть самого себя мало-помалу доводила меня чуть ли не до бешенства, от горячки нетерпения меня всего колотило, ведь какое-то из моих шахматных «Я» постоянно пребывало в ярости от медлительности другого, и они, разумеется, то и дело друг друга подхлестывали. Вероятно, вам это покажется смешным, но я стал сам на себя кричать и ругаться; «быстрей же, быстрей!», «ну же, вперед, смелее!» – подгонял я самого себя, если кто-то из моих внутренних дуэлянтов медлил с ответом. Разумеется, сегодня-то мне совершенно ясно: тогдашнее мое состояние являло собой крайнюю, патологическую форму душевного срыва, для которого я не подберу иного названия, кроме одного, медицине пока что не известного: «помешательство вследствие шахматной интоксикации». В конце концов эта мономания, не довольствуясь терзанием ума и души, добралась и до моего тела. Я исхудал, спал беспокойно и урывками, зато просыпался крайне тяжело, с превеликим трудом размыкая свинцовые веки; иногда на меня накатывала такая слабость, что я с трудом мог поднести к губам стакан – руки у меня ходили ходуном. Но стоило возобновить игру, как я испытывал невероятный прилив энергии: опять начинал бегать по комнате, сжимая кулаки, и сквозь красноватую пелену до меня иногда доносился мой собственный, хриплый и ожесточенный голос, яростно выкрикивающий «Шах!» или «Мат!»
Когда и как это мое чудовищное, неописуемое состояние разрешилось кризисом, сам я сказать не могу. Помню только одно: просыпаюсь однажды утром, и это совсем иное пробуждение, чем обычно. Тело мое как будто существует отдельно от меня, и ему приятно, легко и покойно. Веки мои смежает блаженная теплая усталость, какой я не испытывал много месяцев, и мне настолько хорошо, что я долго не отваживаюсь открыть глаза. Несколько минут я, уже проснувшись, лежал неподвижно, с упоением всеми фибрами души и тела впитывая в себя эту отдохновенную истому. Потом мне показалось, что где-то вдали я слышу голоса, живые человеческие голоса, и они произносят слова – вы даже представить себе не можете, какой это был восторг, ведь я месяцами, почти год, никаких других слов не слышал, кроме злобных, резких, лающих вопросов моих следователей. «Это сон, – сказал я себе. – Ты спишь и видишь сон. Только не открывай глаза! Пусть сновидение продлится еще немного, иначе ты опять увидишь проклятую камеру, стул и умывальник, стол и обои с навеки впечатанным в них узором. Ты спишь – вот и спи дальше».
Однако любопытство все же пересилило. Медленно, осторожно я приоткрыл глаза. О чудо: я очутился в другой комнате, более светлой, более просторной, чем мой ненавистный гостиничный номер. На окне не было решетки, и через него в комнату беспрепятственно лился свет дня, а вместо глухой пожарной стены в нем открывался вид на деревья, чьи густые зеленые купы мягко колыхались на ветру. Стены вокруг меня отсвечивали матовой белизной, высокий потолок радовал глаз свежестью побелки – я и вправду оказался в другом месте, лежал в другой постели, а где-то позади – и это был не сон! – тихо, но явственно перешептывались человеческие голоса. Должно быть, я от изумления слишком резко вскинулся, ибо тут же услышал звук приближающихся шагов. Но это была легкая, женская походка, и в самом деле, ко мне подходила женщина в белом чепчике медсестры или сиделки. Дрожь экстаза пробежала по всему моему телу: я целый год не видел женщины. Я смотрел на это небесное создание, и, вероятно, глаза мои сияли необузданным восторгом, потому что она, приближаясь, уже мягко увещевала меня:
– Только спокойно! Лежите спокойно!
А я ничего, кроме ее голоса, вообще не слышал – неужели это и вправду человеческий голос? Неужели на свете остались люди, которые не кричат, не допрашивают, не пытают? И к тому же – непостижимое чудо – способны говорить столь мягким, теплым, да что там, почти ласковым женским голосом? Не веря себе, я с жадностью уставился на ее губы, ведь за этот адский год я успел вполне отвыкнуть от мысли, что человек может обращаться к человеку доброжелательно. И