Том 8. Очерки переходного времени - Глеб Успенский
- Дата:28.08.2024
- Категория: Проза / Русская классическая проза
- Название: Том 8. Очерки переходного времени
- Автор: Глеб Успенский
- Просмотров:0
- Комментариев:0
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что, скажи пожалуйста, здесь христиане живут?
— Нет, батюшка! — с какою-то жалобною нотою в голосе отвечал ему мужичок, — мы церковные! Нам этого некогда! Над нами барщина!..
Этот крестьянин как нельзя лучше характеризует свое слабое соприкосновение с делом веры. Ему недосуг быть настоящим христианином; на нем лежит такая масса физического труда, что ему в пору только по большим праздникам побыть в церкви, поставить свечку, причаститься, повенчаться, окрестить ребенка, похоронить мертвого, и вообще за трудовым недосугом он едва-едва в состоянии исполнить только церковный обряд. Сравните теперь эти размеры духовной жизни, едва возможные для человека, поглощенного трудом, с размерами личной духовной жизни кержака. Для него труд в поле, труд в обозе, в лавке только средства для жизни в доме, для удовлетворения потребностей, требуемых его нравственными убеждениями. Мало того, что образец своей личной жизни он берет из книжных указаний, в которые, несомненно, верует твердо, но и всякую малость домашнего личного обихода (вплоть до употребления в пищу того или иного животного) исполняет также всегда «по закону», или по крайней мере всякую малость стремится исполнить непременно по закону. И чтобы не кривить душой в своих убеждениях, он всеми мерами старается оградить их от всякого на них посягательства таких порядков жизни, которые он считает решительно враждебными святыне его души. Кроме идеала личной жизни, он лично живет еще и борьбою с врагами этого идеала, изобретает средства уйти, схорониться от этого врага и, следовательно, кроме личной жизни, согласно только личным убеждениям, живет еще критикой несогласных с его идеалами порядков. «Антихрист» олицетворяет для него всю враждебную его совести летопись фактов, накопленных в осуждение неправильной жизни его предками в течение целых столетий, и весьма точно очерчивает малейшие попытки внешних влияний помрачить его жизнь, совратить с праведного пути и погубить.
Человеку, в котором личность и личная жизнь не главное, а еще пока второстепенное дело, не на чем сойтись с человеком, для которого главное-то и заключается в личной жизни, по убеждению, по указанию своей мысли. Связь на купле и продаже может быть между кержаком и церковным, это связь товара и рубля; но общей жизненной, духовной связи и между ними быть не может: кержак сердито смотрит на церковного, а церковный не любит и не понимает сердитых вообще, а тем более «сердитых христиан». Если же ничего общего между собою не найдут такие, повидимому друг к другу близкие, люди, как раскольник и православный, то оба они не найдут ни малейшей нравственной связи с поляком, как и поляк с ними.
Личная жизнь поляка обильна семейным, биографическим материалом ничуть не менее, чем личная жизнь кержака.
В этом сундуке, приехавшем в Сибирь чуть не с австрийской границы, хранятся такие семейные «реликвии», о которых нельзя забыть всю жизнь и которые дают фамильную семейную особенность почти каждой польской семье всякого звания и состояния, по тем или другим причинам поселившимся в Сибири. Этих реликвий совершенно достаточно, чтобы около них сосредоточивался центр главнейших личных интересов, исходный пункт взглядов на все отношения к окружающей среде. Оборона убеждений, о которой свидетельствуют семейные реликвии, не похожа на оборону убеждений кержака, который прятался в дебрях от врагов, а частенько и деньгами откупался. Не могу сказать, так ли сильна и в польской крестьянской семье критика общего строя жизни, как сильна она в кержаке, в его тонком изучении всех примет антихристова пришествия и всех хитроумных антихристовых проделок; но что предания семейные, фамильные, составляют в польской семье центр жизни и весьма достаточны для того, чтобы личная жизнь польской семьи и польского дома была полна ими, в этом, кажется, не может быть никакого сомнения.
Таким образом, вся личная жизнь, все личные интересы, общественные и исторические идеалы у всех этих, повидимому одинаково трудящихся, людей совершенно разнообразны и решительно недоступны пониманию ими друг друга. Кержаку решительно невозможно иметь с поляком какие бы то ни было нравственно одинаковые стремления и цели, точно так же как и поляку семейные предания не дают даже и нити к какому-нибудь нравственному товариществу с кержаком, с церковником, государственным, так сказать, человеком. И я не сомневаюсь, что опыты слить в одну сельскую общину такие неподходящие элементы, — кержака, церковного и поляка, не приведут ни к каким благоприятным результатам. Сколько я знаю, и сейчас уж идут ходатайства о том, чтобы начальство расцепило, так сказать, этот подневольный союз совершенно не подходящих друг к другу людей и порядков их жизни.
Русские, которым отведены места в другой колонии, почти сплошь населяющейся поляками, ходатайствуют о перемещении их к «своим»; кержаки ходатайствуют о том, чтобы к ним причислили побольше «ихних людей», а поляки, конечно, жаждут быть также в своей среде. Если же «опыт» слияния не подходящих друг к другу элементов удастся хотя бы и в слабой степени, то дело это будет воистину необычайным.
* * *Во все время нашего пребывания в поселке «плутоватый» человек неотступно следовал за нами; все, что видели и на что смотрели мы, видел и он; все, о чем мы говорили, он слышал, и слушал все с особенной внимательностью. Его развязная, базарная разговорчивость совершенно его покинула; среди босых мужиков, он, по-городски одетый ухарь, примолк и вообще, очевидно, стеснялся и конфузился. Пробовал было он иногда вставить в разговор какое-нибудь развязное словцо, но оно всегда было совершенно никем не только не понято, но даже и внимания ничьего не обращало.
Весь обратный путь он упорно молчал и, очевидно, о чем-то крепко думал. По приезде в Томск я его уже не видал, но случайно очень обстоятельно узнал о том, что поездка к новоселам произвела на него самое образумливающее впечатление.
Простившись за рекою Томью с моими милыми томскими знакомыми, я выехал «на дружках» дальним конным путем в Россию. Возницею моим был тощий, согбенный, истощенный старичок, в рваной шляпе городского фасона, торчавшей на затылке. С полпути между Томском и первой станцией старец этот вступил со мной в разговор.
— Это мой сын возил вас тогда к новоселам! — Старец обернулся ко мне, и я тотчас же узнал в нем самого кровного еврея.
— Как уж он хвалил! — продолжал старец. — И жена моя давно-давно уже просила меня бросить наши занятия, уйти жить в деревню… А сын мой, наглядевшись на жизнь новоселов, так ее расстроил, что она захворала… Плачет теперь. Отдохнуть хочет в крестьянской жизни. Измаялись и измучились мы с ней, а ребята все исплутовались.
С большой скорбью рассказал он всю свою жизнь. В молодости он хотел принять православие, но отец, заметив это, немедленно поспешил его женить на дочери своего компаньона по какому-то предприятию, кажется винокуренному заводу.
— Мне было лишь семнадцать лет, как он меня запер в тюрьму.
— В какую тюрьму? за что?
— То есть просто сказать — женил. Дети у меня пошли каждый год. Мне вот теперь едва сорок лет, а я измучен заботами как восьмидесятилетний старик!
Режущие душу впечатления производили эти сообщения еврея о своей семейной жизни. Было до глубины души омерзительно, что он и теперь, на старости лет, отзывался о жене как о тюрьме.
Но он, повидимому, не сомневался в преимуществе своего страдания и продолжал.
Скоро после женитьбы отец его разорился, проиграл какое-то дело, вышел из компании и тяжко заболел, и женатый сын, уже обремененный своею семьей, должен был кормить его всякими средствами до самой смерти. В то же время его компаньон сошелся с другим сотрудником и процветал; и в то время, когда жена его превращалась в поденщицу, в мужичку, и растила ребят своих для всяких мужицких промыслов, извоза, разносной торговли, ее сестры, одна за другой, шли совсем иной дорогой: в родне матери плутоватых ямщиков оказались профессора, инженеры, доктора, что, конечно, отдалило всех счастливых родственников от плутоватых родственников-ямщиков на неизмеримое расстояние.
— Плачет, плачет моя жена! Хотя умереть просит в деревне, на воздухе, в честном труде… Что делать? Я и сам знаю, что это хорошо!
До конца пути он печалился о своей жизни, о своей загубленной жене (и все-таки загубившей его), о своих исплутовавшихся детях и не мог забыть насилия, сделанного над ним в ранней юности его родным отцом. Деревня, крестьянский труд казались ему истинным и единственным спасением и облегчением от всех его и всей его семьи унижений и страданий.
— А что, если я осмелюсь, пойду к «чиновнику», попрошу его?
- Ничто, или последовательность - Станислав Лем - Научная Фантастика
- Побирушки - Глеб Успенский - Очерки
- Том 17. Рассказы, очерки, воспоминания 1924-1936 - Максим Горький - Русская классическая проза
- Древний рим — история и повседневность - Георгий Кнабе - История
- Кровавое наследие - Лоэнн Гринн - Фэнтези