За правое дело ; Жизнь и судьба - Василий Гроссман
- Дата:20.11.2024
- Категория: Проза / О войне
- Название: За правое дело ; Жизнь и судьба
- Автор: Василий Гроссман
- Просмотров:0
- Комментариев:0
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Только в лагере освобождающийся от шор Мостовской поймет, что прежнее деление людей на друзей и врагов подправлено жизнью: «Теперь он узнавал в мыслях чужого то, что было дорого ему десятки лет назад, а чужое иногда непонятным образом проявлялось в мыслях и словах друзей». ‹…›
Во втором романе яснее обнаружилось то главное, что волнует Гроссмана во всей дилогии: смысл жизни — в ее свободном вольном течении; для того, собственно, и совершали революцию, чтобы освободить энергию добра, энергию жизни и человека. ‹…›
В «Жизни и судьбе» выразитель своего рода «научной ипостаси» авторских воззрений, академик Чепыжин, станет развивать перед Штрумом идею, по которой жизнь можно определить как свободу: «Основной принцип жизни — свобода. Вот тут и пролегла граница — свобода и рабство, неживая материя и жизнь… Вся эволюция живого мира есть движение от меньшей степени свободы к высшей. В этом суть эволюции живых форм». ‹…›
Вот и такая важная для Гроссмана совсем маленькая — в полстранички! — 50-я главка второй части «Жизни и судьбы» начинается словами: «Человек умирает и переходит из мира свободы в царство рабства. Жизнь — это свобода, и потому умирание есть постепенное уничтожение свободы…» А входящий в газовню Давид отбрасывает, «не зная почему», коробочку, до того зажатую в руке, где находилась куколка бабочки: так срабатывает подсознательный, биологический инстинкт в ребенке: дать свободу живому существу перед своим уходом в царство рабства. ‹…› Главная эпическая идея, дающая внутренний импульс всей дилогии,— противостояние жизни и насилия или, что равнозначно для автора, свободы и насилия. ‹…›
Столь же реальным социальным смыслом насыщены в романе и понятия добра и зла. Какое напряжение звучит в письме «абстрактного гуманиста» Иконникова, где тот высказывает свои мысли о вечной и неистребимой «частной доброте отдельного человека к отдельному человеку» в отличие от идеи религиозного и общественного добра, способного причинить многое зло во имя конечного торжества этой идеи! В сущности, это близкие самому автору мысли о высочайшей ценности каждого отдельного человеческого существования и о жестоких средствах, столь часто пускаемых в ход для достижения провозглашенных высоких целей. И нельзя пройти мимо того, что «проповедник бессмысленной доброты» Иконников окажется апостолом чести и за отказ строить лагерь уничтожения будет казнен, а комиссар Осипов — во имя «общественного добра»! — спровадит в лагерь уничтожения Ершова, заподозрив в нем ненадежного соперника по организации подпольного сопротивления.
Именно потому, что понятия добра и зла для Василия Гроссмана социально насыщены, он и ведет речь не столько о добре и зле, сколько о свободе и насилии, всегда называя «точный адрес» зла. ‹…›
Но, справедливо заметил Л. Лазарев, писатель «не делит зло на чужое и свое. Общечеловеческая позиция делает его непримиримым и к своему злу»[2]. Вспомним развитие его мысли о покорности! Начав с покорности евреев, идущих из гетто к рвам массовых расстрелов и едущих в эшелоне в лагерь уничтожения, он тут же по внешне непостижимой логике переходит к дерзновенным общим выводам: о массовой покорности, заставляющей безропотно ждать ареста или смиренно наблюдать уничтожение невинных; о покорности, вызванной подавлением человеческого духа сверхнасилием тоталитарной системы. Опять-таки покорность, податливость, смирение являются для автора — равно как и доносительство, жестокость, двуличие — не биологическими качествами человека, а результатом свинцового социального насилия.
Но как бы ни были могущественны насилие и сверхнасилие, как бы ни была велика до поры до времени покорность миллионных масс, ‹…› все равно человек, обращенный в рабство, становится рабом по судьбе, а не по природе своей. «Природное стремление человека к свободе неистребимо, его можно подавить, но нельзя уничтожить… Человек не откажется от свободы. В этом выводе свет нашего времени, свет будущего». ‹…›
Трудно представить, но тем не менее остается фактом: во всем огромном мироздании романа нет места убежденным изменникам родины — их психология автора не интересовала. У него есть люди и нелюди, люди свободные и люди несвободные. Оттого и возникает сцена, в которой действуют возле печей крематория в лагере уничтожения двое советских военнопленных — Жученко и Хмельков. Жученко был из людей со сдвинутой психикой, мы узнаем лишь, что на его лице блуждала какая-то детская и оттого особенно неприятная улыбка, а руки с длинными и толстыми пальцами всегда казались немытыми. Бывший же парикмахер из Керчи Хмельков, о котором до войны никто не думал плохо, прошел в плену все мучения побоев, голода, кровавого поноса, издевательств, подсознательно выбирая все время одно — жизнь, «большего он не хотел». И вот очутился у печей. Он сравнивает себя с Жученко, и временами ему кажется, что он совсем не такой, как этот патологически радующийся своей работе тип, но потом на него накатывало прозрение: они одинаковы, ибо богу и людям безразлично, в каком душевном состоянии совершается истребительное дело. Жученко постоянно тревожил его, потому что был просто уродом, а Хмельков был все-таки человеком, «он смутно знал, что в пору фашизма человеку, желающему остаться человеком, случается выбор более легкий, чем спасенная жизнь,— смерть». Смерть, ибо жизнь вопреки народу, хранителю начал человечности,— не жизнь.
‹…› Есть ‹…› у Гроссмана командир зондеркоманды Кальтлуфт, добросовестный работник, оправдывающий себя простым исполнительством, предписанным судьбой: «Судьба толкала его на путь палача, убившего пятьсот девяносто тысяч людей». Но автор лишает его этого нехитрого утешения: «Судьба ведет человека, но человек идет потому, что хочет, и он волен не хотеть».
И именно самооправдания Кальтлуфта подводят к одной из главнейших идей книги: правильность выбора судьбы определяется не судом небесным, не судом государства и даже не судом общества, а судом человеческого в людях; «высший суд — это суд грешного над грешным». «Не святой, не праведник, а жалкий, раздавленный фашизмом грязный и грешный человек, сам испытавший ужасную власть тоталитарного государства, сам падавший, склонявшийся, робевший, подчинявшийся, произнесет приговор.
Он скажет:
— Есть в страшном мире виноватые! Виновен!»
Вот ясный ответ писателя на все плетения словес о роке, судьбе, безволии маленького человека. Судит тот, кто выстоял в ужасной схватке, и право судить дано ему перенесенным страданием. ‹…›
Эта неизменная ясность позиции объясняет, почему автору интересно человеческое в человеке не вообще, а при столкновении с социальными обстоятельствами. Как бы ни играла судьба человеком, какой бы ужасной ни была его участь, человек не игрушка в руках судьбы, в его власти сохранить в себе человеческое, если даже не в его силах побороть бесчеловечные обстоятельства. Эта идея и служит основой его эпического романного мышления. ‹…›
Название «Жизнь и судьба» таит в себе много смыслов, реализуемых в собственно художественной ткани: жизнь как форма бытия, жизнь как противоположение неорганической материи, как осуществление свободы выбора, как существование человека в пору исторических и социальных смещений… Столь же многозначна и судьба: это и участь человека, и сила, противостоящая жизни человека, и тотальное насилие над человеком, и форма самоосуществления человека, и результат сотворения человеческого в человеке. ‹…›
Но как бы многозначно ни трактовать жизнь и судьбу, в основе всегда будет противостояние свободы и насилия: свободы народа, свободы как формы жизни, как самовыявления человека и одоления чуждой силы в жизни, в обществе, в себе самом. ‹…›
Гроссман же всегда ощущал гражданственное наполнение этого понятия, всегда имел в виду свободу человека в свободном народе и четко сознавал: свобода — против насилия. ‹…› Именно в силу своих народоцентристских взглядов он так остро ощущал несвободу народа, видел спор между победившим народом и победившим государством, высвечивал в разговорах Мадьярова то биение национального свободного чувства, которое сказалось в годы войны. ‹…›
Уже в первой части дилогии Гроссман твердо сформулировал: «Героями истории, истинными историческими личностями, вождями человечества есть и будут лишь те, кто осуществляют свободу, в свободе видят силу человека, народа и государства, борются за социальное, расовое и трудовое равенство всех людей, народов и племен мира». Это принял он и за неизменную точку отсчета в «Жизни и судьбе». Жизнь — это свобода. И судьба человечества зависит от осуществления свободы народа и человека.
4Но и при всей воцарившейся несвободе советских людей Гроссман по-прежнему верил в возвышающую силу и разумность революционных идеалов. Поэтому и война против фашизма для него — война не только за отечество, но и за правое дело. Как и его Крымов, он был убежден: «Да, да, да. Война, поднявшая громаду национальных сил, была война за революцию». Но он ожидал, что очистительная война, подтвердившая единение нашего общества, принесет советским людям новое, свободное дыхание.
- Собрание сочинений в 3 томах. Том 1 - Валентин Овечкин - Советская классическая проза
- Взгляд и нечто - Виктор Некрасов - Биографии и Мемуары
- Треблинский ад - Василий Гроссман - Русская классическая проза
- Чистилище Сталинграда. Штрафники, снайперы, спецназ (сборник) - Владимир Першанин - О войне
- Волшебники - Лев Гроссман - Фэнтези