Ахматова. Юные годы Царскосельской Музы - Юрий Зобнин
- Дата:29.07.2024
- Категория: Поэзия, Драматургия / Поэзия
- Название: Ахматова. Юные годы Царскосельской Музы
- Автор: Юрий Зобнин
- Просмотров:1
- Комментариев:0
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Биографический подтекст тут становится очевиден, если осознать, что неприметное для нас слово «столетие» в сознании Ахматовой и её современников, переживших торжества 1898–1899 годов, читалось в пушкинском контексте не просто как обозначение неопределённо большого множества лет, во время которого сохранялась посмертная слава поэта, но как совершенно точное указание на конкретные события, превратившие Пушкина из обычного литературного классика в «наше всё». Но тогда и автор стихотворения также из неопределённого «субъекта речи», имеющего сказать нечто о великом бессмертии пушкинских трудов и дней, превращается в девятилетнюю Аню Горенко, потрясённую открытием, что тот самый Пушкин, о котором теперь говорят всюду, был, как и она, отроком, как и она, в безысходной тоске подросткового одиночества сбегал в те самые аллеи Екатерининского, Александровского и Бабловского парков, по которым сейчас бродит она сама, и точно так же здесь грустил:
Здесь лежала его треуголкаИ растрёпанный том Парни.
Говоря о «смуглом отроке» Пушкине, Ахматова рассказывает и о собственном отрочестве, о собственном мучительном взрослении, также начинавшемся в одиноких прогулках среди декоративных водопадов и лужаек Царского Села. Лицеист Пушкин, меланхолически кружащий по царскосельским садам с зачитанным до ветхости томиком Эвариста де Парни[140], не рекомендованного к прочтению лицейским начальством, становится двойником юной Ахматовой, точно так же, столетием позже, кружащей здесь с истрёпанным томиком самого Пушкина, не слишком желанного в доме Шухардиной:
Стихи я любила с детства и доставала их уж не знаю откуда.
«Одним хочется казаться слишком несчастными в детстве, другим – слишком счастливыми, – писала Ахматова. – И то и другое обычно вздор. Детям не с чем сравнивать, и они просто не знают, счастливы они или несчастны. Как только появляется сознание, человек попадает в совершенно готовый и неподвижный мир, и самое естественное не верить, что этот мир некогда был иным. Эта первоначальная картина навсегда остаётся в душе человека, и существуют люди, которые только в неё и верят, кое-как скрывая эту странность. Другие же, наоборот, совсем не верят в подлинность этой картины и тоже довольно нелепо повторяют: “Разве это был я?”».
Воспетые Пушкиным царскосельские парки, сохраняющие тень «смуглого отрока» с книгой в руках и его «еле слышный шелест шагов», оказались в жизни Ахматовой последним и главным образом её детства – «первоначальной картиной мира, навсегда оставшейся в душе». В незавершённой поэме «Русский Трианон» образ царскосельского парка 1890-х годов станет у Ахматовой тем самым «неподвижным миром», далёким детским раем, который имеет собственное независимое идеальное бытие, никак не связанное с трагедиями и кошмарами движущейся и меняющейся «взрослой» жизни, наступившей для неё в новом столетии:
В тени елизаветинских боскетовГуляют пушкинских красавиц внучки,Все в скромных канотье, в тугих корсетах,И держат зонтик сморщенные ручки.Мопс на цепочке, в сумочке дражеИ компаньонка с Жип или Бурже[141].
Однако царскосельский сад девяностых годов является, одновременно, в памяти Ахматовой и первым образом из её «взрослой» жизни. Упоминание Ахматовой о «другой античности», обнаруженной ею в «гиперборейском» (северном) Царском Селе, после возвращения сюда из южного Херсонеса с его памятью об античном христианстве и о крещении Руси, восходит, конечно, к демоническим пушкинским образам языческих кумиров, «бесов», которые подстерегали юного беглеца в «великолепном мраке чужого сада»:
Пред ними сам себя я забывал;В груди младое сердце билось – холодБежал по мне и кудри подымал.
Никакого детского мира не было уже в душе Ахматовой во время её «пушкинских прогулок» 1898–1899 годов, и, читая Пушкина, она искала ответы на такие вопросы, которые она не могла доверить ни матери-идеалистке, ни отцу, почти уже неуловимому в царскосельском доме Шухардиной:
Всё, всё, что гибелью грозит,Для сердца смертного таитНеизъяснимы наслажденья —Бессмертья, может быть, залог!И счастлив тот, кто средь волненьяИх обретать и ведать мог[142].
Сами «юбилейные» царскосельские впечатления неожиданно оказались для неё связаны с первыми в жизни переживаниями нестойкости, хрупкости человеческого бытия – ведь столетняя годовщина Пушкина, помимо прочего, означала ещё и физическое исчезновение последних поколений, непосредственно относящихся к Пушкину-человеку, окончательное завершение в российской истории «пушкинской эпохи»:
А иногда по этой самой Широкой <улице> от вокзала или к вокзалу проходила похоронная процессия невероятной пышности: хор (мальчики) пел ангельскими голосами, гроба не было видно из-под живой зелени и умирающих на морозе цветов. Несли зажжённые фонари, священники кадили, маскированные лошади ступали медленно и торжественно. За гробом шли гвардейские офицеры, всегда чем-то напоминающие брата Вронского, то есть «с пьяными открытыми лицами», и господа в цилиндрах. В каретах, следующих за катафалком, сидели важные старухи с приживалками, как бы ожидающие своей очереди, и всё было похоже на описание похорон графини в «Пиковой даме». И мне (потом, когда я вспоминала эти зрелища) всегда казалось, что они были частью каких-то огромных похорон всего XIX века. Так хоронили в 90-х годах последних младших современников Пушкина. Это зрелище при ослепительном снеге и ярком царскосельском солнце – было великолепно, оно же при тогдашнем желтом свете и густой тьме, которая сочилась отовсюду, бывало страшным и даже как бы инфернальным.
VIII
«Севастопольский год» – Подготовительные классы – Вновь в Царском Селе – Мариинская женская гимназия – Пушкинский юбилей в Царском Селе – И. Ф. Анненский – Речь в Китайском театре – Вновь в Севастополе – Первый учебный год в Мариинской гимназии – В доме Даудель – «Внутренняя оспа» и «первая смерть» – Лунатизм – Ещё одно лето в Туровке – Трудное начало нового учебного года – Открытие памятника Пушкину-лицеисту.
Присутствие Пушкина в жизни Ахматовой помогало ей, по крайней мере на первых порах, преодолевать наступающий «трудный возраст» без каких-либо внешних эксцессов, свойственных подросткам, чувствующим к тому же явные признаки неблагополучия в жизни семьи. Со стороны было видно, конечно, что она вдруг пристрастилась к «запойному» чтению и без конца теребит бонну Монику и няньку Татьяну, увлекая их на садовые прогулки. И в том, и в другом нельзя было усмотреть что-то предосудительное, разве что Инна Эразмовна могла иногда, при случае, посетовать погружённому в газету мужу, что и без того нелюдимая дочка теперь совсем уже полностью, как зимняя улитка в раковинку, ушла в свою заветную книжку и заградилась в себе самой. Но как бы удивились, наверное, родители, узнав, что всё происходит как раз наоборот, и что Ахматова, открывая для себя Пушкина, напротив, впервые в жизни ощущает действенное присутствие рядом близкого живого существа, и что это постоянное её одинокое чтение оказывается на самом деле постоянной дружеской беседой и спасением от подлинного одиночества, тем идеальным и редчайшим случаем возникшей сквозь времена человеческой связи, о которой некогда писал мудрец Баратынский:
Мой дар убог и голос мой не громокНо я живу, и на земли моеКому-нибудь любезно бытие:Его найдет далёкий мой потомокВ моих стихах: как знать? душа мояОкажется с душой его в сношеньи,И как нашёл я друга в поколеньи,Читателя найду в потомстве я[143].
Между тем испытания не переставали преследовать семью Горенко. Едва вернувшись из новой летней семейной поездки на севастопольский курорт, Инна Эразмовна осенью 1898 года оказалась почему-то перед необходимостью срочно отправить дочерей Анну и Ию из Царского Села снова в Крым. Срочность была такая, что сёстры девяти и четырёх лет переправлялись по железной дороге в Севастополь едва ли не самостоятельно, под надзором случайных попутчиков. Севастопольская бабка Ирина к этому времени уже скончалась (†4 января 1898), и некоторое время Анна и Ия жили в доме на Екатерининской на попечении тёток, а после в Севастополь, очевидно, приехала Инна Эразмовна с Виктором и сняла на зиму себе и детям квартиру в доме Семёнова на Соборной улице (ныне – дом № 17 по улице Суворова). В автобиографических набросках Ахматова несколько раз мельком упоминает и об этой странной поездке, и о своей второй зиме в Севастополе, где она «в школу ходила» (т. е. посещала подготовительное отделение расположенной по соседству на той же Соборной улице Севастопольской женской казённой гимназии или иные начальные классы, возможно, которые вела тётка Надежда). Причина эвакуации не названа нигде, однако ясно, что подобные разъезды и перемещения случаются только в самые нелёгкие годины. На ум сразу приходят либо угроза туберкулёза, вновь нависшая над детьми Инны Эразмовны, либо какой-то грандиозный семейный скандал, сделавший вдруг невозможным совместное проживание родителей и, как понятно, тут же отразившийся на их малолетнем потомстве. Впрочем, обе напасти вполне совместимы. Однако и на этот раз роковой оборот события не приобрели, ибо в мае 1899-го Ахматова вновь оказывается в Царском Селе, где успешно сдаёт вступительные экзамены в первый класс царскосельской Мариинской женской гимназии.
- Две смерти - Петр Краснов - Русская классическая проза
- Памяти Н. Г. Бунина - Алексей Мошин - Биографии и Мемуары
- Анна Ахматова - Георгий Чулков - Русская классическая проза
- Капитан-лейтенант Баранов - Владимир Шигин - Биографии и Мемуары
- Аквариум. (Новое издание, исправленное и переработанное) - Виктор Суворов (Резун) - Шпионский детектив