Повседневная жизнь русского литературного Парижа. 1920–1940 - Алексей Зверев
0/0

Повседневная жизнь русского литературного Парижа. 1920–1940 - Алексей Зверев

Уважаемые читатели!
Тут можно читать бесплатно Повседневная жизнь русского литературного Парижа. 1920–1940 - Алексей Зверев. Жанр: История. Так же Вы можете читать полную версию (весь текст) онлайн книги без регистрации и SMS на сайте Knigi-online.info (книги онлайн) или прочесть краткое содержание, описание, предисловие (аннотацию) от автора и ознакомиться с отзывами (комментариями) о произведении.
Описание онлайн-книги Повседневная жизнь русского литературного Парижа. 1920–1940 - Алексей Зверев:
Октябрь 1917-го, завершившийся Гражданской войной, в 1920-м окончательно разделил Российскую империю на победивших красных и проигравших белых. Монархисты, анархисты, аристократы, демократы, гвардейцы, казаки, литературные и артистические знаменитости, религиозные мыслители, вольнодумцы срочно покидали «совдепию». Многих путь изгнанничества привел в столицу Франции. Среди осевших в культурной столице мира, как издавна называли Париж, оказался и цвет русской культуры: Бунин, Куприн, Мережковский, Гиппиус, Цветаева, Ходасевич, Тэффи, Бердяев, Ильин, Коровин, Бенуа, Шагал, Сомов, Судейкин, Дягилев со своим прославленным балетом, Шаляпин… В настоящем издании Алексей Зверев, известный писатель, литературовед, профессор филологии, знаток русского зарубежья, живописует на документальной основе быт русских изгнанников, дает представление не только о способах выживания, но и о литературном, философском осмыслении миссии русской эмиграции. «Мы не в изгнании, мы — в послании», — выразил общую мысль Мережковский (не случайно выражение приписывают и Гиппиус, и Берберовой, и др.). Книга, написанная ярко, живо, предметно, снабженная редкими фотографиями, без сомнения заинтересует читателя.
Читем онлайн Повседневная жизнь русского литературного Парижа. 1920–1940 - Алексей Зверев

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 66 67 68 69 70 71 72 73 74 ... 79

Поплавский, несомненно, ощущал себя одним из аэронавтов. Поэтому литература в традиционном значении слова казалась ему недостоверной и убогой. Он жаловался: «Занятие литературой становится все мучительнее, и втайне от себя я все время ищу выхода из нее — в религиозной философии или в истории религий». Кое-что с претензиями на интеллектуальные откровения он вправду писал, обратив на себя внимание самого Бердяева, напечатавшего хвалебную статью о посмертно изданных отрывках из дневников, которые Поплавский вел всю свою литературную жизнь. И все же Поплавский по всему своему существу оставался поэтом. Даже если работал над прозой.

«Мы живем уже не в истории, а в эсхатологии», — писал он в одной своей статье 1932 года, и это ощущение начинающегося конца цивилизации, вплотную придвинувшегося апокалипсиса, пронизывает все его творчество. Правда, у него не так уж много стихотворений, где трагический взгляд выражен открыто. Поплавскому скорее свойственна мягкая и печальная тональность, но угадать, как он чувствует и осознает мир, сумеет даже неискушенный читатель:

Пылал закат над сумасшедшим домом,Там на деревьях спали души нищих,За солнцем ночи, тлением влекомы,Мы шли вослед, ища свое жилище.Была судьба, как белый дом отвесный,Вся заперта, и стража у дверей,Где страшным голосом на ветке лист древесныйКричал о близкой гибели своей.

Варшавский писал о нем, что это «самый эмигрантский из всех эмигрантских писателей», и был хотя бы отчасти прав: тот душевный надлом, который пережила эмиграция, в особенности молодое поколение, не знавшее другой, русской жизни, казавшейся — после катастрофы — безмерно счастливой, у монпарнасского царевича ощутим острее, чем у остальных, потому что о нем сказано впрямую, с предельной откровенностью. Посмертно был издан сборник Поплавского «Снежный час», и там все время звучит одна и та же нота: окружающее невыносимо и неотвязно («я не участвую, я существую в мире»), одиночество убивает, «призраки жизни страшны». Лидия Червинская, которая сама была одним из олицетворений Монпарнаса, хорошо знала, откуда такие настроения: вся суть в том, что нет «общего дела, принадлежности к живому миру». Поплавского это мучило даже больше, чем вечная его неприкаянность, унижения и нищета. Червинская, как и другие, свидетельствует, что он лишь казался фланером в лохмотьях, для которого самая большая радость — спровоцировать возмущение, оттого и скандальные выходки. А по правде, Поплавский «все принимал всерьез, был занят добром и злом и своей личной судьбой».

Он искал Бога — тщетно, но искал. И это было намного важнее, чем достоверно им воссозданные (конечно, и по личному опыту) черты монпарнасского поколения: болезненные, жалкие, порою отталкивающие. Бердяев, прочитав его дневники, пришел к выводу, что Поплавский был человек «двоящихся мыслей» и что по существу он стал «жертвой стремления к святости, к ложно понятой максималистской святости». Как и следовало ожидать, она оказывалась недостижимой, и тогда перед Поплавским возникал соблазн смерти. Неудача в жизни побуждала признать гибель «высшим спасением»:

Спать. Уснуть. Как страшно одиноким.Я не в силах. Отхожу во сне.Оставляю этот мир жестоким,Ярким, жадным, грубым, остальным.

Но у Поплавского звучало и другое: «Все когда-нибудь будет иначе». А упреки Всевышнему («Неужели церковь не ошиблась, и Ты на самом деле принимал участие в творении мира?» — такого мира) перемежались страстным ожиданием мистического откровения, которое даст силы выстоять, преодолев безнадежность. Бердяев считал эти мысли непозволительным экспериментом с Богом, призываемым, чтобы унять «злую дрожь отчаяния», но «подлинное религиозное беспокойство» Поплавского не ставил под сомнение. Лишь сожалел, что между Богом и возносящим молитвы, не получившие ответа, была такая тьма. «Бог звал меня, но я не отвечал» — вот его ключевая строка.

Свой второй роман, оставшийся в рукописи (была задумана, но не доведена до конца трилогия, в которой описывалась драма его сверстников, выросших уже в зарубежной России), Поплавский назвал «Домой с небес», метафорически выразив главную тему всего своего творчества: постоянные порывы души к высшему и непреходящему, постоянные вынужденные возвращения в круг привычного беспросветного бытия. Это тема Эдгара По, Артюра Рембо, Блока, любимых поэтов Поплавского, которого и самого называли русским Рембо или самым последовательным учеником европейских модернистов. Обращая внимание главным образом на его образность и стилистику, как-то не замечали, что подобная устремленность к Небу, вопреки пребыванию в аду, имеет и глубокие отечественные корни, начиная по меньшей мере с Достоевского. А часто не замечали и самой этой устремленности, находя у Поплавского лишь исповедь «парижского Диониса в рваных штанах», как сам он себя назвал на страницах дневника. Или еще проще — неврастению, безволие, циничность, паралич души, словом, все болезни поколения, к которому он принадлежал.

Мережковский, заметив, что одного Поплавского хватило бы, чтобы кончились разговоры о творческом бесплодии эмиграции, имел в виду не те высоты, к которым устремлен «дирижабль неизвестного направления» (так названа итоговая книга, вышедшая уже после войны, в 1965-м), и не бездны, куда он падал, а только значение «Флагов» как человеческого документа. И даже чуткий Адамович, который находил у Поплавского прямое сходство с «русскими мальчиками» из «Братьев Карамазовых», все-таки больше всего ценил в его стихах «надтреснутый, детски грустный звук».

Этот звук способен очаровать, а в качестве материала для историков «незамеченного поколения» книги Поплавского почти незаменимы. Едва ли кто-нибудь еще, кроме Поплавского, так умел

На пустых бульварах замерзая,Говорить о правде до рассвета,Умирать, живых благословляя,И писать о смерти без ответа.

И все-таки самое существенное в написанном Поплавским — те духовные муки, которые ясно распознаются, даже когда он как будто бы просто воссоздает будни очень на него похожих героев, спящих на скамейках в сквере, заклеивающих пластырем прохудившиеся башмаки и не знающих другого Парижа, кроме кафе на Монпарнасе или грязных, похожих на шахты дворов, где окна в проволочных сетках, а на асфальте валяются размокшие окурки и слышен стон из-под опущенных туберкулезных ширм. Георгий Иванов, всегда отделявший поэзию от «метафизики», которая ему казалась несовместимой с художественностью, тем не менее ощутил, что невозможно читать Поплавского, игнорируя главное — неуспокоенность духа, отчаяние, вызываемое не бытом, а всем мироустройством. «В грязном, хаотическом, загроможденном, отравленном всяческими декадентствами, бесконечно путаном, аморфном состоянии, — писал он о „Флагах“, — стихи Поплавского есть проявление именно того, что единственно достойно называться поэзией, в неунизительном для человека смысле». Потому что в них есть «чудо поэтической „вспышки“», удара, потрясения, того, что неопределенно называется «frisson inconnu» — неизведанным трепетом, по которому узнается единственность большого поэта.

Иванову посвящено стихотворение, в котором frisson inconnu, ставший поэтическим знаком Поплавского, особенно ощутим:

В холодных душах свет зари,Пустые вечера.А на бульварах газ горит,Весна с садами говорит.Был снег вчера.Поет сирень за камнем стен,Весна горит.А вдалеке призыв сирен,Там, пролетая сквозь сирень,Автомобиль грустит.

Застава в розовом огне Над теплою рекой.Деревня все еще во сне,Сияет церковь на холме,Подать рукой.

Душа, тебе навек блуждать Средь вешних вьюг.В пустом предместье утра ждать,Где в грозовом огне годаПлывут на юг….

* * *

Сидя на веранде монпарнасского кафе — внутри слишком душно и зал к тому же подкрашивают, переделывают, всё в перегородках, — герой Поплавского Аполлон Безобразов думает о том, что только гарсоны и таксисты единственные здесь люди, кто работает: с каким презрением должны они смотреть на публику, явившуюся кто поклянчить, кто поглазеть. Потом в романе появится Костя Топорков, бывший морской офицер, севший за баранку, и будет сцена бала, вернее, пьяной истерики, в которой заходится парижская Россия. Под утро, прихватив последнюю бутылку, от Кости потребуют, чтобы отвез в лес, кататься. Здесь повествование заполняется ироническими отголосками последней главы Мертвых душ и переходит в стихи: Лети, кибитка удалая! Шофер поет на облучке, уж летней свежестью блистает пустой бульвар, сходя к реке. Ах, лети, лети, шоферская конница, рано на рассвете, когда так ярки и чисты улицы, когда сердце так молодо и весело, хотя и на самой границе тоски и изнеможения.

1 ... 66 67 68 69 70 71 72 73 74 ... 79
На этой странице вы можете бесплатно читать книгу Повседневная жизнь русского литературного Парижа. 1920–1940 - Алексей Зверев бесплатно.
Похожие на Повседневная жизнь русского литературного Парижа. 1920–1940 - Алексей Зверев книги

Оставить комментарий

Рейтинговые книги