Повседневная жизнь русского литературного Парижа. 1920–1940 - Алексей Зверев
- Дата:19.06.2024
- Категория: Научные и научно-популярные книги / История
- Название: Повседневная жизнь русского литературного Парижа. 1920–1940
- Автор: Алексей Зверев
- Просмотров:1
- Комментариев:0
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Может быть, в письмах Веруну, как называла она Веру Зайцеву, были какие-то сетования и откровенные признания. Публикуя эти письма в своих повестях конца 60-х годов (они написаны вскоре после смерти «Элли», за которой Зайцев самоотверженно ухаживал последние несколько лет, когда она лежала в параличе), автор сделал много купюр, да не все они и сохранились. Однако то, что напечатано, и дневники Веры Николаевны, и воспоминания людей, ее знавших, заставляют думать, что притронуться к своей ране она не позволила никому, ни разу. Только все чаще говорила о том, что испытывает страдание и пробует себя убедить: «В самом тяжелом положении есть своя хорошая сторона. Это потребность, и сильная, быть одной. А ведь только тогда, когда ты одна, ты можешь идти куда хочешь и насколько хочешь…»
Случившееся она воспринимала как беду, но в каком-то смысле неизбежную, «потому что жизнь наша не проникнута религиозным сознанием… мы не умеем вовремя сдержаться». Неутолимая жажда обрести сознание, какое в молодые годы было ей чужим, руководила Верой Буниной, находившей утешение в том, что она далека от «злобы, зависти и соперничества», и счастливой, если удавалось выбраться из Грасса в Ниццу или в Канн, в русскую церковь, чтобы причаститься на Покров. Случалось, она даже завидовала тем, чья вера была естественной и безусловной. «В Зайцеве, — записывает она в дневнике 1928 года, — есть светлость, понимание чего-то нужного, чувство правильности своего пути — это великое счастье. Религиозность — его опора и защита некая от собственной плоти».
Бунину, поглощенному своей мучительной любовью, такие искания были, во всяком случае, неблизкими. Разумеется, он бы никогда не согласился, что по характеру отношения к миру есть в нем нечто родственное вульгарным атеистам вроде демократов-шестидесятников, которым, как идолам, поклонялась передовая общественность в пору его молодости. Общего тут и правда не было, однако бунинское религиозное чувство, когда оно проявлялось в стихотворениях, в «Жизни Арсеньева», даже в «Розе Иерихона», навеянной воспоминаниями о паломничестве в Святую землю, носило особый характер. Никак не православный, пожалуй, и вообще не христианский. Скорее пантеистический, схожий с язычеством. Смирение, готовность предаться высшей воле, аскеза — все это антагонистично его восприятию жизни.
«Пути Ивана и Веры в этом отношении оказались различны, — пишет Зайцев. — В молодости у него бывали порывы в запредельное, некие мистические настроения… но в общем он от религии отошел. Особенно далеко ему было чувство греха. „Дорогой мой, я не убивал никого, не воровал…“ Он обладал необыкновенным чувственным восприятием мира, все земное, „реальное“ ощущал с почти животной силой — отсюда огромная зрительная изобразительность, но все эти пейзажи, краски, звуки, запахи — обладал почти звериной силой обоняния, — думаю, подавляли его в некоем смысле, не выпускали как бы из объятий».
Это наблюдение потом станет в написанном о Бунине общим местом. Мысли Зайцева примутся варьировать на все лады, не заметив, что при этом повторяют старую легенду о бунинском безразличии к серьезным духовным и общественным запросам, о «чистом художнике», которого в целом мире волнуют только природа, любовь и смерть. Происхождение этой легенды сложно установить. Может быть, она ведет свое начало от идейной критики предреволюционного времени: наследница Писарева и Михайловского, эта критика с ножом к горлу требовала от художника социальной озабоченности. Или от символистов. С ними Бунин враждовал смертельно, считая, что их озарения и «пролеты в вечность» всего лишь знак «невероятного обнищания, оглупления и омертвения русской литературы».
Свою лепту внес и Леонид Андреев, спьяну кричавший Бунину: «Ненавижу, как ты пишешь. У меня в глазах рябит от твоей изобразительности», — и готовый пасть на колени перед Горьким как олицетворением литератора-гражданина. Но, пожалуй, намного более умело, чем все они, этой дискредитации Бунина, сопровождаемой похвалами его высокому художественному дару, способствовала Гиппиус.
В воспоминаниях Адамовича описана сцена на чаепитии у Мережковских, снимавших дачу под Ниццей. Появляется долго их избегавший Бунин, просит извинить, что вырвался всего на часок — очень занят работой. Но на вопрос Зинаиды Николаевны, какой именно, не отвечает. «Да ведь вам и не интересно, вы ведь считаете, что я не писатель, а описатель… Я, дорогая, вам этого до самой смерти не забуду!»
Видимо, ему крепко запомнились две статьи Гиппиус в «Общем деле» за 1921 год, вскоре после появления сборника «Человек из Сан-Франциско», первой бунинской книги, вышедшей после России. В них есть исключительно проницательные суждения о характере дарования Бунина, о важности созданного им не только для литературы, но для русского самосознания в эпоху великой трагедии. Бунин, писала Гиппиус, «бесстрашен в правде»: никто не воссоздал «страшную обыденщину» русской жизни, с неизбежностью влекущейся к катастрофе, так убедительно и точно, как он. Эта правда, отказ от иллюзий относительно «народа-богоносца», достоверность добываемого из бунинских рассказов горького знания «о лице — харе — русского народа», на взгляд Гиппиус, сейчас самое насущное и целительное, самое востребованное временем.
Бунина корят его пессимизмом — напрасно, ведь он «был одним из немногих, кто всем существом, изнутри, задолго до несчастья своей земли чувствовал его приближение», об этом и писал, жестко сказав, что погибли вековечные обманные мечты. Но свою вторую статью — о Бунине и русском народе — Гиппиус все-таки назвала, и не без вызова, «Бесстрашная любовь». Да, любовь к этому народу со всем его «безумием, с его соблазном и падением, с мукой, разрешающей от уз смертного сна». Любовь, а значит, и надежда.
Не сразу становится понятно, что так задело Бунина в этих статьях, которые можно было бы назвать — случай для Гиппиус почти невероятный — восторженными. Однако и в них, заглушая все похвалы «замечательному писателю», пробилась мысль, ему показавшаяся не только неверной, но даже оскорбительной, — мысль о его зачарованности смертью. Гиппиус вспомнила давний, 1907 года рассказ «У истока дней» и написала, что в нем ключ ко всему Бунину. Это рассказ о зеркале, которое поражает маленького героя: стекло, сзади замазанное ртутью, показывает вещи, каковы они на самом деле, — стены, солнечный свет, ребенок, стоящий посреди комнаты, — и вдруг все в нем предстает совсем другим, мальчик падает, опрокидываются кровать, стулья… В ту ночь, когда умирает сестра героя, зеркало завешивают черным коленкором. А нянька, глядя на вспыхнувшую первую звезду, говорит, утирая слезы: «Вон душенька нашей Надечки…»
Тайна зеркала оказывается тайной смерти, впервые открытой героем и пронзительно им пережитой. Смутные отражения в зеркалах перед бедою, разбитое зеркало как предвестье страшного горя — как все это будет его мучить, не отпуская. Перерабатывая рассказ через двадцать с лишним лет, Бунин добавил крохотную главку: зеркало, на котором, если перевернуть, видна царапина — когда-то ее оставила пытливая детская рука, потому что надо было убедиться, что там лишь ртуть или краска, ничего больше, — проделало с героем весь путь через смуту в эмиграцию. И вот теперь в нем не отрок, не юноша, а «печальное и, увы, уже спокойное лицо. Настанет день — и навсегда исчезнет из мира и оно».
Этот переделанный вариант Бунин напечатал в «Последних новостях» с подзаголовком «Из давних набросков „Жизни Арсеньева“», но в роман, которым он в ту пору был захвачен, фрагмент о зеркале не вошел. Возможно, из-за того, что была статья Гиппиус, где говорилось, что Бунин — «это душа, носящая в себе две тайны: тайну зеркального мира и тайну смерти (они… находятся в постоянном борении, в постоянном стремлении уничтожить друг друга)». А зеркальный, закрытый тряпкой мир — тот, куда смерть не впускают, точно бы она впрямь не всевластна. И усилия Бунина отданы прежде всего тому, чтобы уговорить самого себя, будто этот мир реален. Потому что ужас перед старением и перед неотвратимым концом — вот, сказано у Гиппиус, сокрытый двигатель всего его творчества.
Впоследствии Гиппиус отзывалась о произведениях Бунина намного более прохладно, чем в двух своих статьях 1921 года, а то и попросту пристрастно, даже насмешливо. Адамович приводит ее презрительное суждение о «Митиной любви», в которой она не нашла ни поэзии, ни трагизма, а нашла одну лишь душевную развинченность и воспаленную чувственность бесцветного юнца. Тут отголосок давней истории, которая едва не привела к полному разрыву между Буниным и Гиппиус. Когда вышла «Митина любовь», Гиппиус предложила «Современным запискам» цикл статей, где как бы мимоходом бунинская повесть уничтожалась — «гримасничающее вожделение с белыми глазами», ничего больше. Редактор не решился это напечатать, не показав Бунину, а Бунин вышел из себя и пригрозил отказом в сотрудничестве, если статьи Гиппиус все же появятся. Они в конце концов были напечатаны «Последними новостями», и бесследно этот инцидент не прошел.
- Сборник 'В чужом теле. Глава 1' - Ричард Карл Лаймон - Периодические издания / Русская классическая проза
- Максим Дмитриевич Зверев - Н. Анов - Биографии и Мемуары
- Силы Парижа - Жюль Ромэн - Классическая проза
- Дай! Дай! Дай! - Дарья Калинина - Иронический детектив
- Дай мне силы - Виталий Романов - Фэнтези