И время и место: Историко-филологический сборник к шестидесятилетию Александра Львовича Осповата - Сборник статей
- Дата:28.10.2024
- Категория: Научные и научно-популярные книги / История
- Название: И время и место: Историко-филологический сборник к шестидесятилетию Александра Львовича Осповата
- Автор: Сборник статей
- Просмотров:0
- Комментариев:0
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вдруг надолго прекратившийся стук в дверь возобновился. Кто-то нуждался в помощи и стучался в дом отчаянно и учащенно. Снова поднялся ветер. Опять хлынул дождь.
– Сейчас! – неизвестно кому крикнула мадемуазель и сама испугалась своего голоса.
Неожиданная догадка осенила ее. Спустив ноги с кровати и сунув их в туфли, она накинула халат и побежала будить Живаго, чтобы не было так страшно одной. Но он тоже слышал стук и сам спускался со свечою навстречу. У них были одинаковые преположения.
– Живаго, Живаго! Стучат в наружную дверь, я боюсь отпереть одна, – кричала она по-французски и по-русски прибавила: – Вы увийт, это Лар или поручик Гайуль.
Юрия Андреевича тоже разбудил этот стук, и он подумал, что это непременно кто-то свой, либо остановленный каким-то препятствием Галиуллин, вернувшийся в убежище, где его спрячут, либо возвращенная какими-то трудностями из путешествия сестра Антипова.
В сенях доктор дал мадемуазель подержать свечу, а сам повернул ключ в двери и отодвинул засов. Порыв ветра вырвал дверь из его рук, задул свечу и обдал обоих с улицы холодными брызгами дождя.
– Кто там? Кто там? Есть ли тут кто-нибудь? – кричали наперерыв во тьму мадемуазель и доктор, но им никто не отвечал.
Вдруг они услышали стук в другом месте, со стороны черного хода или, как им стало теперь казаться, в окно из сада.
– По-видимому, это ветер, – сказал доктор. – Но для очистки совести сходите все-таки на черный, удостоверьтесь, а я тут подожду, чтобы нам не разминуться, если это действительно кто-нибудь, а не какая-нибудь другая причина.
Мадемуазель удалилась в глубь дома, а доктор вышел наружу под навес подъезда. Глаза его, привыкнув к темноте, различили признаки занимающегося рассвета.
Над городом, как полоумные, быстро неслись тучи, словно спасаясь от погони. Их клочья пролетали так низко, что почти задевали за деревья, клонившиеся в ту же сторону, так что похоже было, будто ими, как гнущимися вениками, подметают небо. Дождь охлестывал деревянную стену дома, и она из серой становилась черною.
– Ну как? – спросил доктор вернувшуюся мадемуазель.
– Вы прав. Никого. – И она рассказала, что обошла весь дом. В буфетной выбито окно обломком липового сука, бившегося о стекло, и на полу огромные лужи, и то же самое в комнате, оставшейся от Лары, море, форменное море, целый океан.
– А тут ставня оторвалась и бьется о наличник. Видите? Вот и все объяснение.
Они поговорили еще немного, заперли дверь и разошлись спать, оба сожалея, что тревога оказалась ложной.
Они были уверены, что отворят парадное и в дом войдет так хорошо им известная женщина, до нитки вымокшая и иззябшая, которую они засыплют расспросами, пока она будет отряхиваться. А потом она придет, переодевшись, сушиться у вчерашнего не остывшего жара в печи на кухне и будет им рассказывать о своих бесчисленных злоключениях, поправлять волосы и смеяться.
Они были так уверены в этом, что, когда они заперли дверь, след этой уверенности остался за углом дома на улице, в виде водяного знака этой женщины или ее образа, который продолжал им мерещиться за поворотом4.
Основные элементы этого эпизода: гроза во тьме; свеча; наступающий рассвет (грань ночи и утра); женщина, что стучится и не может войти в дом (пересечь порог); ветка, вламывающаяся в окно. Несбывшееся желание Живаго о встрече с Ларой следует за его «необъяснением в любви» в той же главе. Значимость эпизода подчеркнута реминисценциями стихов из книги «Сестра моя жизнь» («Плачущий сад», «Зеркало», «Девочка»)5. Тот же набор мотивов, хотя в формах, присущей более ранней литературной эпохе, присутствует в первой «роковой» сцене романа Бронте (третья глава).
Подымаясь со мной по лестнице, она мне наказала прикрыть ладонью свечу и не шуметь, потому что у ее хозяина какая-то дикая причуда насчет комнаты, в которую она меня ведет, и он никого бы туда не пустил по своей охоте. Я спросил, почему. Она ответила, что не знает: в доме она только второй год, а у них тут так все не по-людски, что лучше ей не приставать с расспросами <…>.
На подоконнике, где я установил свечу, лежала в одном углу стопка тронутых плесенью книг; и весь он был покрыт надписями, нацарапанными по краске. Впрочем, эти надписи, сделанные то крупными, то мелкими буквами, сводились к повторению одного лишь имени: Кэтрин Эрншо, иногда сменявшегося на Кэтрин Хитклиф и затем на Кэтрин Линтон. В вялом равнодушии я прижался лбом к окну и все перечитывал и перечитывал: Кэтрин Эрншо… Хитклиф… Линтон, – пока глаза мои не сомкнулись; но они не отдохнули и пяти минут, когда вспышкой пламени выступили из мрака белые буквы, живые как видения, – воздух кишел бесчисленными Кэтрин; и сам себя разбудив, чтоб отогнать навязчивое имя, я увидел, что огонь моей свечи лижет одну из тех старых книг и в воздухе разлился запах жженой телячьей кожи <…>.
И чем же был внушен мой сон о шумной схватке? <…> Всего лишь ветка ели, касавшаяся окна и при порывах ветра царапавшая сухими шишками по стеклу! С минуту я недоверчиво прислушивался, но, обнаружив возмутителя тишины, повернулся на другой бок, задремал; и опять мне приснился сон, – еще более неприятный, чем тот, если это возможно.
На этот раз я сознавал, что лежу в дубовом ящике или чулане, и отчетливо слышал бурные порывы ветра и свист метели; я слышал также неумолкавший назойливый скрип еловой ветки по стеклу и приписывал его действительной причине. Но скрип так докучал мне, что я решил прекратить его, если удастся; и я, мне снилось, встал и попробовал открыть окно.
Крючок оказался припаян к кольцу: это я приметил, когда еще не спал, но потом забыл. «Все равно, я должен положить этому конец», – пробурчал я и, выдавив кулаком стекло, высунул руку, чтобы схватить нахальную ветвь; вместо нее мои пальцы сжались на пальчиках маленькой, холодной, как лед, руки! Неистовый ужас кошмара нахлынул на меня; я пытался вытащить руку обратно, но пальчики вцепились в нее, и полный горчайшей печали голос рыдал: «Впустите меня… впустите!» – «Кто вы?» – спрашивал я, а сам между тем все силился освободиться. «Кэтрин Линтон, – трепетало в ответ (почему мне подумалось именно «Линтон»? Я двадцать раз прочитал «Эрншо» на каждое «Линтон»!). – Я пришла домой: я заблудилась в зарослях вереска!» Я слушал, смутно различая глядевшее в окошко детское личико. Страх сделал меня жестоким: и, убедившись в бесполезности попыток отшвырнуть незнакомку, я притянул кисть ее руки к пробоине в окне и тер ее о край разбитого стекла, пока не потекла кровь, заливая простыни; но гостья все стонала: «Впустите меня!» – и держалась все так же цепко, а я сходил с ума от страха. «Как мне вас впустить? – сказал я наконец. – Отпустите вы меня, если хотите, чтобы я вас впустил!». Пальцы разжались, я выдернул свои в пробоину и, быстро загородив ее стопкой книг, зажал уши, чтоб не слышать жалобного голоса просительницы. Я держал их зажатыми, верно, с четверть часа, и все же, как только я отнял ладони от ушей, послышался тот же плачущий зов! «Прочь! – закричал я. – Я вас не впущу, хотя бы вы тут просились двадцать лет!» – «Двадцать лет прошло, – стонал голос, – двадцать лет! Двадцать лет я скитаюсь, бездомная!» Затем послышалось легкое царапанье по стеклу, и стопка книг подалась, словно ее толкали снаружи. Я попытался вскочить, но не мог пошевелиться; и тут я громко закричал, обезумев от ужаса. К своему смущению, я понял, что крикнул не только во сне: торопливые шаги приближались к моей комнате; кто-то сильной рукой распахнул дверь, и в оконцах над изголовьем кровати замерцал свет. <…> Наконец полушепотом, явно не ожидая ответа, он сказал: – Здесь кто-нибудь есть? <… > мистер Хитклиф подошел к кровати и распахнул окно, разразившись при этом неудержимыми и страстными словами. «Приди! Приди! – рыдал он. – Кэти, приди! О приди – еще хоть раз! Дорогая, любимая! Хоть сегодня, Кэтрин, услышь меня!» Призрак проявил обычное для призраков своенравие: он не подал никаких признаков бытия; только снег и ветер ворвались бешеной закрутью, долетев до меня и задув свечу6.
Различия наглядны (зимний пейзаж и готическая атмосфера «Грозового перевала» в «Докторе Живаго» отсутствуют), но впечатление
общности двух сцен поддержано перекличкой английского и русского романов, для которых значимы темы роковой любовной страсти, сиротства, разлуки, отшельничества. Герой романа Бронте, сирота с ярко литературно-пейзажной фамилией Heathcliff предстает «смуглолицым цыганом», но «по одежде и манере – джентльменом» (489). Ларе ее будущий возлюбленный кажется некрасивым: «Странный, любопытный человек, – думала она. – Молодой и нелюбезный. Куронсый и нельзя сказать, чтобы очень красивый. Но умный в лучшем смысле слова, с живым, подкупающим умом» (128). Возлюбленную Хитклифа зовут Кэтрин, Cathy. Лара вскоре после встречи с Живаго в госпитале (и известия о том, что ее муж пропал) вспоминает о дочери: «Что теперь там с Катенькой? Бедная сиротка» (128). Кэтрин у Бронте тоже лишается отца, во сне повествователя романа она предстает бездомной сиротой. В эпилоге «Доктора Живаго» появляется сводная сестра Кати, «бельевщица Таня Безочередова» («Она из беспризорных, неизвестных родителей» [505]). В обоих романах сиротство – знак рокового одиночества, у Пастернака обусловленного ходом истории, у Бронте – «байронической» традицией. Интересно, что у Пастернака в рассматриваемом эпизоде роль «сироты» отведена не дочери, а матери, Ларе.
- Апостол Сергей: Повесть о Сергее Муравьеве-Апостоле - Натан Эйдельман - Биографии и Мемуары
- Книжные тюрьмы - Татьяна Вешкина - Героическая фантастика / Попаданцы / Фэнтези
- Когда бессильны пушки - В. Львович - Детская проза
- 1917. Разгадка «русской» революции - Николай Стариков - История
- Сопротивление большевизму 1917 — 1918 гг. - Сергей Волков - Биографии и Мемуары