Обрученные с идеей (О повести "Как закалялась сталь" Николая Островского) - Лев Аннинский
- Дата:15.08.2024
- Категория: Документальные книги / Публицистика
- Название: Обрученные с идеей (О повести "Как закалялась сталь" Николая Островского)
- Автор: Лев Аннинский
- Просмотров:0
- Комментариев:0
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь, возвращаясь к стихии речи, к «тяжелым словам» как решающему элементу повести Островского, мы понимаем, что это отнюдь не элемент орнамента: в словах, гул которых разносится во все концы повести, заключен всесокрушающий, всесильный смысл. Когда Гришутка Хороводько просит Корчагина: «Ты скажи нам речь обязательно, а то как же? Без речи не подходит…» — то мы чувствуем: это не причуда Гришутки. Когда читаем: «Корчагин получил назначение… и уже через неделю… актив слушал его первую речь», — чувствуем: слово-то и есть дело!
Когда Островский пишет: «Корчагин говорил, сам не зная того, последнюю свою речь на большом собрании», — то это не просто конец говорения, это трагическое прощание героя с тем, что давало ему силы жить и было для него больше самой жизни.
Речевая стихия революционной эпохи представлена в повести «Как закалялась сталь» во множестве вариантов: речь высокая, митинговая и низкий уличный жаргон, язык летучих приказов и язык деловых бумаг, условная символика и элементарная канцелярская вязь — и все это пропитывает текст, гнездится в спорах, в выкладках («Я вчера собрал немного цифр!.. Девяносто процентов падает на молодняк, среди которого только что принятых на работу семь процентов»), и возносится над повседневными спорами громогласным возглашением («Итак, товарищи, представители от делегаций в сеньорен-конвент всероссийского съезда избраны также и в совет делегаций»), и, выплеснувшись, заполняет весь объем, все просветы и пустоты действия кипящим и страшным, как лава, криком: «Да-ешь!..»
Мы уже не знаем, что такое сеньорен-конвент, мы не помним, сколько процентов молодняка ломает инструмент в мастерских, но у нас создается общее ощущение: речевая стихия вышла из берегов и заполнила мир. Она овладевает реальностью, вытесняет ее. Символическая лексика проникает в обыденную прозу, смыкаясь с ней, заменяя ее. «Ячейковые собрания обеспечены? Да? Хорошо. Сам сейчас приезжай с секретарем райкомитета па совещание. Вопрос с дровами хуже, чем мы думали. Приедешь — поговорим», — треть этой деловой, обычной фразы состоит из терминов революционной эпохи, понятных лишь в атмосфере эпохи. Не дрова — «вопрос с дровами»! Не Дубава — «вопрос о Дубаве». Не хамство Файло — «вопросы быта», которые «заслонили разбираемое дело». Оно стало «сигналом»…
У П. Палиевского есть интересная мысль о том, что «метельный стиль» ХХ века, втянув в орбиту литературы все богатство стихийных, интеллектуальных, политических движений времени и дав писателю невиданную ранее возможность участвовать в прямой, «газетной» борьбе за умы, — принес с собой также и противоядье от этой властной стихии — непременную иронию. Никогда остроумие не становилось столь обязательным признаком художественного текста, как у писателей ХХ века. Ирония — спасение от «чистой мысли», «чистого материала», «чистого документа», пущенных в художественную ткань. Между раскавыченной цитатой, включенной в текст, и автором — чуть заметный просвет: едва уловимая ирония делает этот ссылочный элемент частью характерной речи — частью орнамента, обозреваемого как бы извне.
Проза Островского бывает веселой и радостной, ликующей или насмешливой. Но она нигде не бывает иронической. Не извне, а только изнутри слышит он цепь речей, перекатывающуюся из уст в уста. Мы помним усмешку, просвет между автором и миром вещей: «городишка», «ручонка» «ветерок». Но между автором и миром понятий — нет просвета, нет дистанции и границы. Понятийные агрегаты входят в язык и в душу властно, прямо и просто, не как элементы характерного орнамента или внешнего действия, но как знаки и символы («сигналы»! — сказал сам Островский) пересоздающего мир сознания.
Прямым вторжением этих расплавленных стальных потоков в пунктирно-изменчивый, раздробленный круг внешнего действия и завершается неповторимый стилистический рисунок прозы Николая Островского.
«Сюда в эту тишину, приехал он, чтобы подумать над тем, как складывается жизнь и что с этой жизнью делать. Пора было подвести итоги и вынести решение…»
Я цитирую третий знаменитый кусок повести — попытку самоубийства. Вся магическая сила этого хрестоматийного отрывка пропадает мгновенно, если мы уберем из него эту вот «нехудожественную», документальную, тяжелую лексику, это «подведение итогов и вынесение решения».
Словно застывающей магмой, схвачен текст воедино сплошной, заполняющей все, непрерывной мыслью-речью:
«Для чего жить, когда он уже потерял самое дорогое — способность бороться? Чем оправдать свою жизнь сейчас и в безотрадном завтра? Чем заполнить ее? Просто есть, пить и дышать? Остаться беспомощным свидетелем того, как товарищи с боем будут продвигаться вперед? Стать отряду обузой? Что, вывести в расход предавшее его тело? Пуля в сердце — и никаких гвоздей! Умел неплохо жить, умей вовремя и кончить. Кто осудит бойца, не желающего агонизировать?..»
Теперь всмотритесь, как после этого монолога будут описаны внешние действия Павла. Жизнь и смерть окажутся на мгновенье уравнены: живое тело станет действовать пунктирно, механично, как бы частями («рука… пальцы…»), между тем, как все живые слова втянет в себя маленький, холодный предмет:
«Рука его нащупала в кармане плоское тело браунинга, пальцы привычным движением схватили рукоять. Медленно вытащил револьвер.
— Кто бы мог подумать, что ты доживешь до такого дня?
Дуло презрительно глянуло ему в глаза. Павел положил револьвер на колени и злобно выругался.
— Все это бумажный героизм, братишка! Шлепнуть себя каждый дурак сумеет всегда и во всякое время. Это самый трусливый и легкий выход из положения.
Трудно жить — шлепайся. А ты попробовал эту жизнь победить?..»
Вы уловили момент, когда осуществилось тут внутреннее решение? Когда ударом тока прошла мысль о высшем «…»
Дефект исходного файла — V.V.
ненависть. Никаких следов личной обиды на батюшку нет у Павки; да и следов этого попа вообще больше не будет в повести! Ненависть Корчагина неизмерима личными, частными масштабами: безмерное попрание вызвало безмерную ненависть.
Нравственный преемник русских нигилистов, герой Островского вырастает на той почве, которую полстолетия засевали они зернами своего гнева. Тогда «народ» — молчал. Нигилисты, напротив, говорили много и горячо, и Николенька Иртеньев с тревогой и неприязнью слушал этих, как казалось ему, развязных, неопрятных, плохо воспитанных, дурно произносящих французские слова, но поразитсльно начитанных парвеню. А где-то там, в отдалении, почтительно стоял «народ», молчаливая толпа, дворня. Николеньку эти люди не интересовали; его раздражал зпах сала от их голов, их докучливое «пожалуйте ручку-с», все это было — как плохая погода, и в общем Николенька не имел к этой массе никаких претензий, потому что она была вне игры, там стоял для него просто туман безличности, Потом грянула гроза из тумана. Обернулась плохая погода исторической бурей.
Островский — частица бури, капля, отразившая взбушевавшийся народный океан.
Больше! В судьбе Корчагина выразилось нечто важнейшее, чем путь капли в потоке, — самый поток, самая буря выявила здесь свою структуру.
Бедный поп Василий беззвучно исчез в этой пучине. Просто он попался первым.
Поп вышвырнул его из школы. Шеф пристанционного буфета вышвырнул его из кухни.
Какой-то гимназистик пытался швырнуть его в воду на глазах у красивой барышни.
Детство Корчагина проходит под знаком непрестанного отшвыривания. Его формирование начинается с ощущения постоянной униженности. В скудости быта своего героя Островский выделяет именно эту, духовную сторону. Павка не фиксирует сознания на чувстве голода (хотя, по логике вещей должен испытывать голод), он не страдает от холода (хотя одет кое-как), даже физическая боль от побоев проходит как-то бесследно. Но усугублено до предела чувство общей бесправности, непреодолимой уязвленности, ощущение безличности, в которую походя отшвыривают его сильные мира. Бездна униженности рождает бездну ответной злобы — физические страдания бледнеют при этом.
Я писал выше, что детство Павки Корчагина, сравнительно с детством Коли Островского, имеет некоторые черты на первый взгляд, несущественные, но по существу чрезвычайно важные. Конечно, маленький Островский, кухаркин сын и пролетарий, сполна испил ту чашу, которую передал потом своему герою. И все же внешняя ершистость, диковатость, отверженность несколько усугублены в облике Павки. Отец Островского, пятидесятичетырехлетний солодовщик с винокуренного завода, благообразный человек с окладистой бородой, — не похож на пролетария Павла Власова. Чистенькие, ухоженные дети в его семье не выглядят босяками.
Маленький Коля, по причине способностей принятый в учение досрочно, кончает приходскую школу с похвальным листом… и в общем, есть у него некоторая возможность учиться и книжки читать запоем, что он и делает вплоть до 1919 года.
- Как закалялась сталь - 2057. Том 3 - Елизавета Огнелис - Альтернативная история / Периодические издания / Социально-психологическая / Разная фантастика
- Обратная сторона обмана (Тайные операции Моссад) - Виктор Островский - Биографии и Мемуары
- Божественная карусель - Олег Михайлович Шепель - Детективная фантастика / Эзотерика
- Обрученные с Югом - Пэт Конрой - Современная проза
- Джон Фаулз. Дневники (1965-1972) - Джон Фаулз - Биографии и Мемуары